Свобода печали
Шрифт:
Добродилась! В дожде, под рябинами – вонючее, крошечное, глаза гноем залеплены, короче, нечто. Котенок. Взяла в руки: шерсть склеена, по ней – блоха на блохе. (Ох, уж потом и проклинала я того Левшу, который ее ковал!). Взяла, в сумке принесла в гостиничный номер.
Начала мыть – оказался в крови весь (только из-под матери? велик! Но почему даже не вылизан?). Потом я этих блох вымывала, выдирала – плачу, а выбираю.
Высох, поел – спит в шкафу на моих брюках. Но что с ним дальше делать?
Везет мне на бездомных котов! Или…
17/7. Нет, не место мне в их системе. Не место. А где же мое?
25/7.
Будет ли это когда-нибудь понято? Но я настолько сильна внутри себя, что ничего, кроме моей души, этих дождей и рябин, мне не нужно. Воздух. А к человеку я прихожу с одним – любить. Ничего другого мне от него не нужно. Ни на что иное тратиться не хочу. Потому стою и смотрю, как они падают беззвучно августовской звездой – вниз, все, кого пыталась любить, от кого вспыхивала, кого любила. Пусть раздробленное мгновение, но в него, беспомощно-недвижимое, умирала от любви, и если не умерла, то лишь потому, что любила снова – другого, других… Не я для любви создана, а любовь – в моем сердце, мое сердце создала… Не я для, не она – из, а просто без всякой возможности выбора мне один дар – любить.
Не вздохнуть. Странное, беспомощное одиночество. В городе, который старее истории, старее старости. Растущем – из памяти.
Поняла окончательно – не умею устраиваться, продираться, там, где это необходимо, впадаю в полное безразличие. А вся газета – это штурм кабинетов для того, чтобы извлечь слабую дешевизну на газетном листе. Не-на-вижу! Как я буду жить? Где и чем?
10/8. ЛЮБИМ.
По преданию, любимое место соколиных охот Ивана Грозного. Лю-бим – любимый – любим. Надо же городу было дать имя любви! Имя, меня и за тысячу верст погнавшее, под ноги травою легшее, его часовенкой на дороге вставшее, его рябинами – непереносимо вспыхнувшее.
«Лю» – растянуто-сладостное, на полувыдохе, сведенными округло губами – «лю», и, как в пропасть бросаясь с зажмуренными глазами, – «бим». Любим!
Город, растущий, как трава из земли, старый, покорный, безмолвный. За пять веков истоптавший улицы, забывший, что – город. Не помнящий уже себя городом. Торговые ряды, улицы высоких деревянных домов, резьба, отяжелевшие кистями рябины, самые разномастные кошки, и до задыханья – чувство безысходности, осенней российской тоски. Тоски не по лету, которое в этой северной стороне почти ушло с долгим прохладный зевком и дождями, тоски российской – от рыжеватой несытой земли и низких, словно в землю растущих, полей до обшарпанных стен, заплеванных, забросанных сором улиц, от разорения, запустения и обнищания. Тоски, равносильной любви, тоски сильнее любви, ибо она ничего не ждет: страждет и действует. Тоски и долга – ответственности.
Да, несыты, неказисты и неярки эти края. Но так мать потаенно любит из всех – меньшенького, слабенького. Это тоска матери о любимом сыне, несостоявшемся. Потому что только она знала, что ему дано было (сама давала!). Только она могла измерить глубину его нераскрытости.
Когда при мне начинают ругать их – чувствую стыд: мало
Ах, не ругайте за несовременность Торопец или Любим! В их округлых «о», в этих тяжелых темных руках, сумою оттянутых, судьбою оттянутых – юдолью, в этих улочках пешеходных, неторопливостью того века живущих, – последний вздох России века отходящего, бедности ее – бедственности – беды, горечи ее рябиновой, жара – Души!
Из Ярославля выезжали мимо кладбища: светлый, невысокий подшерсток, дыбом каменным вставший. Лес без одной ограды, без контура границы, словно конечности жизни тут дается утешение пространственной бесконечностью, уносящей воистину бесконечность и ничего взамен не дающей. Неограниченность ограниченности. И от этой-то без-границы разбегается вдаль, вглубь, ввысь – до слияния с небом поле, уравнивая все, замыкая круг, давая уже всему бесконечность. Природный круг. Богов круг. Таинство.
Так и осталось: лежат мертвые, ногами в саму жизнь упираясь (так близко!), с этой жизнью в одну темноту опущенные (зерно), под одним богом дремлющие (солнце). Но – два разнополюсных магнита, системы с разными знаками: чем больше движения и ярости жизни в одном, тем страшнее навсегда вниз притянутость, недвижимость других.
11/8. Глубокий вечер.
На дне – дождя, лета, одиночества. Ехали – плыли в плотных, косых (ветром скошенных) волнах дождя, продолжающего бесцветную необозримость – небо всей России, ее неуют. Плыли и плыли мимо легших на землю колосьев, словно от отчаянья упавших, мимо пик алебард – пиковых тузов остриев – шпилей черный елей, деревень, мимо всей российской бескормицы, незащищенности, бездорожья – не физическою, размытой рыжей глиной топящего ноги, колеса, жизнь.
Из тяжелой, комьями, земли тянулась еле зеленая трава. Но откуда на этой земле, у такой земли такая тайная мощь – горький рябиновый жар? Откуда порой такие лица и глаза, точно всю жизнь за ее страдальчество печалившиеся, вдаль смотревшие, вглубь то есть.
Как из сна осталась картинка: место, бывшее жилое, потому что только по жилому ползет упырь-репей, на остатках жизни вымахавший – мне в рост. Среди репья дом, огромный, каменный с ободранным цоколем, со сквозными глазницами, не-жизнью сквозящими, разрухой глядящими, не-жильем. Кто в нем жил, почему здесь стоят такие дома именно в деревнях – на семью, на две? Кому они? Из этой разрухи – последним огнем любви и крови – рябина. И все водой смывается, как в библейском сне, уже в навсегда.
Закобякино. Шли туда вдвоем: Николай, проклинавший новые кроссовки, и я – на ногах огромные калоши, в руках – босоножки. Размешивая грязь, увязая, уже на центральной усадьбе, с остатками торговых рядов, первое: как здесь жить? Ни травы, ни земли – асфальт, покрытый глинистым киселем. На бледных, невымытых стеклах магазинов, контор – мухи. Неуют.
На трассе, в машине председателя отогревались, на себя эту усадьбу примеряя. Он, осторожно, точно испугать боясь:
– А ты бы осталась здесь жить?
Вслух – категорично, в противоречие им предугаданному:
– Да!
Всему в противоречие. Из ненависти к тем, кто людям на всю жизнь в конце XX века ничего, кроме борьбы за выживание, не оставляет. Кроме первобытного круга: расти, ешь, расти – живи. Бейся и бойся – всего.
Когда выезжали из того неуюта в городской, глянула с ужасом, словно из века минувшего перебралась в нынешний… за 100 километров дороги!