sВОбоДА
Шрифт:
Или — подобно факиру — превратить виртуальную веревку в шест, обхватив который, шеф мог забраться под самый купол политического шапито.
Пан или пропал, подумал Вергильев, после таких статей осторожничать поздно! Странным образом он платил проценты сразу по двум долгам. Первый — испарившаяся, но не забытая обида на шефа. Второй — не знающее тормозов стремление сотворить для него чудо.
Скачав с сайта газеты электронную версию статьи, Вергильев быстро переделал ее. Она стала выглядеть, как «утечка» с секретного совещания президента с сотрудниками «ближнего круга». Из «утечки» следовало, что президент не только окончательно разочаровался в сложившейся на данный момент в стране системе управления, но и усомнился в перспективах человеческой цивилизации. По мнению президента, международное сообщество вступило в эпоху хаоса, нищеты и войн.
Перечитав текст, Вергильев остался доволен.
Перед его глазами возникло сглаженное ботоксом, модернизированное омолаживающими технологиями лицо президента. Встречаясь с народом, президент надевал маску утомленного властью, но застенчивого и временами простого, как таксист, инкассатор или спасатель из МЧС сверхчеловека. Но если беседа шла, как выражались эти самые таксисты, «не по бритому», лицо его самопроизвольно и злобно заострялось, на нем появлялась угрожающе-неискренняя улыбка. Так мог улыбаться восточный человек на базаре в момент проверки документов; гопник, услышавший поздней ночью от остановленного в подземном коридоре дяди в очках отказ «помочь деньгами»; таксист, размышляющий заехать или нет в морду пассажиру. Два вопроса вызывали у президента устойчивую ярость: почему он так нежен с миллиардерами-олигархами, разворовавшими все и вся; и — так ласков с либералами, сживающими со свету народ безработицей, ничтожными пенсиями, убийственными тарифами ЖКХ, платной медициной, позорным телевидением и убогим (ЕГЭ) образованием? При этом сами либералы искренне и открыто ненавидели президента. Но куда сильнее, нежели они президента, их ненавидел народ. Что мешало президенту встать на сторону народа и отобрать у олигархов не ручки, которыми те срежиссированно подписывали в его присутствии приказы о копеечных прибавках к зарплатам работников, а заводы, фабрики, пароходства и буровые платформы? Президенту не нравилось, когда излишне начитанные избиратели, допустим, во время встречи в библиотеке, цитировали по памяти, что писали в позапрошлом веке о либералах Достоевский и Лесков. Самым печальным (для страны) было то, что президент и впрямь не понимал — почему народ, даже в глухих деревнях, где никакой информации, кроме телевизора, безошибочно (как батюшка одержимых бесом) определяет либералов среди политиков, и почему ненавидит их едва ли не сильнее, чем сталинских палачей?
Конечно, предложенный Вергильевым ход мысли был для него непривычен, как бег иноходца для прогулочного пони, но президент не мог не чувствовать, что власть от него уходит, тучи над его головой сгущаются. Причем, одновременно на всех горизонтах. Ближнем — Россия; дальнем — сильные мира сего; высшем — Бог. В горние пределы, впрочем, президент вряд ли заглядывал, хоть и захаживал по церковным праздникам в храмы, стоял со свечечкой среди паствы, как волк среди овец.
В канун очередных выборов народ хотел порядка и твердой руки.
Президент, в принципе, был готов навести в стране порядок, положить на плечо народа, как спасатель из МЧС, твердую руку.
Народ, однако, хотел, чтобы эта рука первоначально опустилась на плечи миллиардеров-олигархов и либералов. Это им, а не народу президент должен был в первую очередь строго сказать: «Не балуй!»
Но он (по совокупности причин) сделать этого не мог.
Поэтому недовольство народа искусно, как деньги из пенсионного фонда в офшор, переводилось со «счета» «твердой руки и порядка» на «счет» «свободы, демократии, честных выборов, равенства граждан перед законом».
Еще Маяковский накануне февральской революции 1917 года отметил, что «улица корчится безъязыкая». Но она ни тогда, ни сейчас не была безъязыкая. Русская улица могла говорить исключительно русским языком от имени русского народа. Но именно против этого, как в 1917 году, так и сегодня были выставлены заслоны в виде обвинения улицы в фашизме, национализме, черносотенстве, антисемитизме и так далее. Поэтому улица вынужденно выбирала самую гибельную из всех возможных стратегий: «Чем хуже — тем лучше». Улица была готова поддержать президента, вздумай он наводить твердой рукой порядок и — одновременно — тех, кто требовал отставки президента за его недостаточную приверженность идеалам свободы и демократии. Страна, подобно лунатику, краем сознания предчувствуя беду, но будучи не в силах окончательно проснуться, двигалась по наклонному карнизу к революции. И единственное, о чем еще можно было спорить: спустится ли она к ней плавно, на своих ногах, или — гробанется с карниза так, что уже и незачем будет подниматься?
Вергильев собирался встряхнуть лунатика, чтобы он опамятовался, вернулся по карнизу в нищую квартиру, улегся в раздолбанную кровать, правильно заснул, а проснувшись поутру, начал новую жизнь: вытащил из задницы язык (обрел дар речи), выяснил (и наказал) — кто виноват, догадался (и приступил, засучив рукава) — что делать. Наверное, это тоже была революция, но другая — о какой народ всегда мечтает, но какая никогда не случается.
Таковы примерно были «исходники» нерешаемой задачи, которую Вергильев собирался (отправившись в «не знаю куда» за «не знаю что») решить.
Боже мой, неужели я… спасаю Россию? — подумал он, но тут же в ужасе прогнал эту мысль, как судьбоносно влетевшую в форточку птицу. А вдруг, тут же начал жалеть о том, что прогнал, это была волшебная птица — Сирин, Гамаюн, или как там… Алканост? Или… Вергильеву стало совсем страшно, пуще того — душа России? Ему следовало ее напоить-накормить, устроить в удобную, но не запертую, клетку. И тогда, быть может, она, безъязыкая, запела бы дивным голосом, открыла Вергильеву истину… Господи, спохватился Вергильев, прости меня грешного, что уподобляю душу народа… попугаю. Или попугай тоже божья птица, замещающая голубя в местах, где голуби не водятся?
В последний раз перечитав статью, Вергильев извлек из-под тумбочки древний запыленный ноутбук, отправил текст проверенному законспирированному блогеру-интернетчику, за небольшие деньги имитировавшему в Сети направленные всплески гражданской активности — от матерного негодования по поводу чего-то до оргазмической (другого чего-то) поддержки. Компьютер долго кряхтел, собирался с силами, готовясь осуществить операцию, превосходящую его возможности. Вергильев использовал медленную, едва дышащую, музейную машину, потому что в ней изначально отсутствовали драйверы, позволяющие с других (современных) машин установить адрес отправителя.
Ноутбук был приобретен Вергильевым в незапамятные времена на барахолке в государстве Того во время официального визита шефа в эту страну. Продававший его паренек с ритуальными шрамами на лице, похоже, не очень представлял, что это такое и все время оглядывался на полицейских, медленно двигающихся вдоль торговых рядов. По мере их приближения, он становился все уступчивее, а когда полицейские подошли совсем близко, махнув рукой, принял цену, устраивающую Вергильева.
Для кодировки текстов в этом компьютере использовалась давно вымершая (как некогда динозавры) система. Поскольку Вергильев задействовал машину в политических целях, он (политически же) уподоблял ее стране, шагнувшей из феодализма в социализм, минуя капитализм. Компьютер, созданный до эпохи Интернета, проникал в глобальную Сеть, минуя Интернет. И, что важно, проникал невидимо, как тать в нощи.
Затем Вергильев вышел на улицу, где с трудом отыскал таксофон с трубкой. Воистину в смысле телефонов-автоматов улица была безъязыкая.
Он договорился встретиться с блогером-интернетчиком; тот, к счастью, жил неподалеку и был легок (в надежде заработать) на подъем, через двадцать минут в «Кофе-хаусе» на Кутузовском проспекте, где действовал могучий wi-fi.
Пока блогер (Бунин, как у великого русского писателя была его фамилия) налаживал свой навороченный, утыканный флэшками и модемами, ноутбук, Вергильев формулировал техническое задание.