Свой среди своих. Савинков на Лубянке
Шрифт:
«Когда ждешь смерти и уверен в ней (в Севастополе я почему-то не был уверен), думаешь о самом главном. Вероятно, так. Я думал очень много о Любови Ефимовне и Левочке, немного о Русе (Левочка — сын Савинкова, Русей он называл свою сестру Веру. — В. Ш.), немного о покойной маме. Готовясь к расстрелу, я себе говорил: «Надя, женщина, прошла через это. Пройду и я». В этой мысли я находил поддержку. (Надя — сестра Савинкова. Вместе с мужем, В. Х. Майделем, была расстреляна большевиками в годы Гражданской войны. Савинков мотивировал свою многолетнюю непримиримость к советской
А идея умерла уже давно — в Варшаве…»
Умирать не за что. А чтобы жить, нужна новая идея? «Я признаю Советскую власть…» Вот когда только он принял окончательное решение — 28 августа, перед началом вечернего заседания суда.
Потом Савинков часто будет возвращаться в мыслях к дням суда, вспоминать все до мельчайших подробностей, еще и еще раз оценивать свои поступки и слова. Яркие вспышки памяти отпечатаются и в дневниковых записях, высветят наугад отдельные эпизоды.
Вот он сидит в перерывах между заседаниями суда в отдельном помещении, в окружении пятерых красноармейцев с винтовками. И маленький белобрысый их командир все толкует о ценах на хлеб и на селедку, о жилплощади и кооперативах, о том, что жить становится легче, все дешевеет… И еще о своей малютке дочке: «Папа, по-па бам! бам!..» И он же, этот конвоир, принес откуда-то бутерброды и виноград и щедро одарил ими своего подконвойного!
Вот заходит Пузицкий, напряженный, приподнятый, — проверить состояние подопечного…
А тому уже все — все равно, так он устал…
Любовь Ефимовна мучительно ждет.
«Где-то, вероятно, в соседнем доме хрипит граммофон, и каждую минуту приоткрывается «глазок». Чтобы не думать, я считаю до тысячи. Кончив, я начинаю сначала.
Я единственный близкий Борису Викторовичу человек, который знает, что его ожидает сегодня. Все остальные узнают «после». Даже и Александр Аркадьевич. А ведь Александр Аркадьевич здесь, в двух шагах, в той же тюрьме…
Смена. Значит, 10 часов. Я снова считаю до тысячи и снова начинаю сначала, и опять сначала…
Тихо. Умолкли все звуки. Который же теперь час?.. Замок давит меня. Если бы я была на свободе… Если бы я была на свободе, я все равно была бы бессильна… Но, по крайней мере, не было бы одиночества… Наверное, очень поздно. А если после приговора Бориса Викторовича повели прямо на место казни?.. Я не в силах больше считать…
В коридоре многочисленные шаги. Борис Викторович входит в камеру. С ним надзиратель.
— Вы не спите? Уже третий час…
Я молчу.
— Какая вы бледная!.. Конечно, расстрел. Но суд ходатайствует о смягчении наказания.
Надзиратель приносит горячего чаю.
— Суд совещался четыре часа. Я был уверен, что меня расстреляют сегодня ночью».
На следующий день снова заседал Президиум
Удовлетворить ходатайство Военной коллегии…»
Вечером председатель Военной коллегии Ульрих объявил об этом постановлении Савинкову. Все было, конечно, решено гораздо раньше, иначе Ульрих не стал бы и ходатайствовать о смягчении наказания.
«29 августа. 6 часов 30 минут вечера.
ВЦИК заменил осужденному Борису Викторовичу Савинкову смертную казнь десятилетним лишением свободы».
Это последняя запись в дневнике Любови Ефимовны. Но вот какое у него начало:
«Москва.
Пятница, 29 августа 1924 г.
Сегодня в полночь будет пятнадцать дней с тех пор, как мы перешли границу.
В воскресенье будет две недели, как мы на Лубянке.
Эти дни запечатлелись в моей памяти с точностью фотографической пластинки. Я хочу их передать на бумаге, хотя цели у меня нет никакой».
Цель, конечно, была, и ее раскрыл Борис Викторович, когда еще через месяц, в октябре, он, отредактировав и переписав дневник своей рукой, добавил к нему предисловие:
«Этот дневник — не литературное произведение. Это простой и правдивый рассказ одного из членов нашей организации, арестованного вместе со мной и Александром Дикгоф-Деренталем. Госпожа Дикгоф-Деренталь силою вещей была очевидицей всего, что произошло в Минске и в Москве в августе этого года. События, о которых она говорит, разрушают много легенд. Я бы хотел, чтобы иностранный читатель, читая эти страницы, отдал бы себе хоть до некоторой степени отчет в том, что в действительности происходило в России, — в той России, которая после разоривших ее войны и Революции восстанавливается мало-помалу из развалин. Я бы хотел также, чтобы иностранный читатель научился хоть немного любить великий народ, который после всех испытаний находит в себе силы выковывать новый государственный строй, в основу которого он кладет равенство и справедливость.
Стало быть, дневник должен был разрушить некие «легенды», вернее, их предупредить — и предназначался для иностранного читателя, то есть сразу был рассчитан на публикацию в зарубежной печати. Это было выполнение социального заказа, начало агитационно-массовой кампании, в которую были вовлечены Савинков и его подруга.
Любовь Ефимовна переселилась окончательно в камеру № 60, где и писала свои воспоминания, а он их тут же правил и переписывал начисто.
В таком виде и сохранился дневник, и внутри рукописи — только лист черновика самой Любови Ефимовны. При этом менялись фамилии некоторых чекистов, чтобы не раскрывать оперативные «кадры».