Святой доктор Федор Петрович Гааз
Шрифт:
Днем Гааз объезжал тюремные больницы и почти ежедневно ездил на Воробьевы горы — обязательно накануне и в день отправки партий. Позднее, когда, по его настоянию, на деньги Рахманова, Львова и на собранные им пожертвования был построен Рогожский полуэтап у самого начала Владимирской дороги, он ездил еще и туда напоследок проверить отбывающую партию, отвезти гостинцы и подаяния. В иные дни и вечера он находил еще время побывать в гостях у старых приятелей и у новых молодых знакомцев — университетских профессоров, журналистов, литераторов.
Он любил наблюдать веселящуюся молодежь, беседовать с дамами об их семейных делах, болезнях,
Гааз считал себя опытным деловым человеком. Он ведь и сам, пусть недолго, владел фабрикой, был помещиком, много занимался постройками и пристройками в больницах. Друзья уверяли его, что он чаще всего не отличает желаемого от действительного, что его немилосердно обманывают все приказчики, подрядчики, артельщики, поставщики и прислуга. Но он только отмахивался, упрекал их в недоверии к людям, в излишней подозрительности и продолжал охотно давать хозяйственные и деловые советы. Правда, в отличие от своих лечебных указаний, такие советы он часто забывал и не слишком огорчался или обижался, если их не выполняли.
Дамы всегда нагружали карманы его фрака деньгами, заставляли брать с собой свертки с мясом, сыром, фруктами, и он растроганно благодарил, уверенный, что это предназначается его подопечным больным и арестантам.
— О, мерси, мерси, душевно благодарю, сударыня. Благодарю за них!.. Они такие несчастные. Во вторник опять отправят несколько женщин с младенцами и малыми детьми. После полудня они уже будут на Рогожском. Ежели кто-либо из знакомых вам благодетелей пожелает… Вы можете напомнить — во вторник пополудни. Туда впускают посетителей дотемна…
Метельным зимним вечером он шел проведать больного. Весь день вьюжило, намело сугробы, приходилось идти пешком. Старые лошади не могли тащить ветхие сани сквозь такую непогодь. Кутаясь в потрепанную, но еще теплую волчью шубу, тяжело ступая большими сапогами, выложенными войлоком, он шел — то проваливаясь в снег, то скользя по бревенчатым или дощатым настилам. Низко согнувшись, он пробивал порывы встречного ветра, секущего морозной пылью, а свернув за угол, разгибался, ускорял шаг, подгоняемый попутными толчками метели. Редкие масляные фонари едва-едва желтели сквозь густой снегопад. Прохожих не было видно. Внезапно из переулка вышли трое в низко нахлобученных шапках, закутанные в отрепье.
— А ну, дядя, скидавай шубу и шапку, да поживее. И мошну давай… Пикнешь — придавим.
— Отдать вам шубу? Хорошо. Я вижу, вы все очень плохо одеты. Денег у меня мало, отдам все. Но прошу одной милости, добрые люди. Я есть доктор, лекарь. Спешно иду к больному. Очень болен хороший человек, отец большой семьи. Его дом от это место еще полверсты. Без шубы я не дойду. Идемте вместе. Вы не извольте опасаться. Тут улицы тихие, у ворот я сниму шубу. Деньги могу сейчас отдать.
Долговязый парень зло хохотнул и взмахнул дубинкой, но другой, постарше, удержал его, подошел вплотную, вгляделся.
— Погоди, погоди. Ты лекарь, говоришь? Братцы, да это же Федор Петрович! Батюшка, милостивец, да кто ж тебя обидеть посмеет. Прости, Христа ради!.. Идем, батюшка, мы тебя проводим, чтобы никакой варнак не посягнул. Ничего у тебя не возьмем. Кабы у меня хоть грош лишний был, я бы тебе с душой отдал на твое доброхотство.
В 1839 году исполнилось десять лет со дня создания Комитета. Именно к этому дню тюремные чиновники и конвойные, офицеры, генерал Капцевич и начальник полиции осилили наконец генерал-губернатора
Федор Петрович был в отчаянии. Он тщетно добивался приема у Голицына, тщетно писал умоляющие письма гражданскому губернатору Олсуфьеву — своему доброму приятелю.
Но в день очередного этапа он, как обычно, приезжал на Воробьевы горы, осматривал арестантов, отбирал больных, раздавал гостинцы.
Чиновники, знавшие о запрете, были удивлены дерзким упрямством. Даже те, кто обычно только ругал «надоедливого вздорного лекаря», больше удивлялись, чем сердились. Олсуфьев заехал к нему в больницу. Дежурный врач сказал, что Федор Петрович отдыхает в своей квартире в дальнем флигеле. Войдя в тесные сени, Олсуфьев услышал из комнаты равномерное бряцание. Постучал. Слуга, он же и кучер, Егор, простодушный хитрец, выглянул из двери.
— Пожалуйте, ваше превосходительство, пожалуйте, не сумлевайтесь… Федор Петрович там, в большой светелке гуляют. Не пужайтесь звону, это они кандалы на себя нацепили, не для смеху, говорят, а для проверки лекарской.
Доктор Гааз в ручных и ножных кандалах мерно шагал вокруг обеденного стола, считая круги. И после каждого десятка передвигал горошину из одной кучки в другую.
— Милости прошу, милости прошу, дорогой господин губернатор. Садитесь, пожалуйста. Простите великодушно. Я должен пройти еще 250 кругов. Это новые кандалы, каковые я хочу предлагать… Надо проверить, как можно пройти 5–6 верст.
Он продолжал шагать, звеня, считая полушепотом. Когда он кончил, Олсуфьев обнял смущенного старика.
В густом дыму от трубок и сигар едва угадываются очертания лиц. Федор Петрович сидит у окна, у открытой форточки, отмахивает дым носовым платком и внимательно слушает спорящих.
— Нет, почтеннейший друг мой, никогда не убедите Вы меня в том, что именно России суждено явить народам земли некое новое откровение, указать спасительный путь прочь от грехов, корысти, ненависти и всяческих преступлений. Я чту, более того, люблю те добрые сердца, те светлые умы, в которых возникла эта прекрасная мечта — прекрасная и бесплотная, как фата моргана, как мираж в пустыне… Путник, истомленный жаждой, нестерпимой жарой, каменистыми дорогами, внезапно видит вдали цветущий оазис, тенистые дерева, фонтаны, шатры… Видит, ан, ничего этого нет. Одно лишь воображение. Таковы и ваши мечтания о прекрасном грядущем России. Откуда ему взяться? Самые отважные мечтатели расстреляны картечью в том декабре, повешены тайком либо все еще томятся в сибирских рудниках, в оковах, копают руду, мерзнут, голодают, ждут избавительной смерти…
— Несущественно возражаете, сударь, никак не по сути. Наши мечтания иные, чем у тех отважных, благородных, но безнадежно заблудших россиян… Мы не хотим посягать на державную власть, не допускаем и мысли о том, чтобы поднять оружие на соотечественников, на престол. Мы знаем, — пойми ты, Фома неверный, не мечтаем, не веруем, а знаем, — что в народе российском, во всех его сословиях, во всех его поколениях есть великие духовные силы — сокровенные, еще только в зернах, в завязях, и открыто явленные в повседневных трудах кормильцев наших, поселян, и в скромных подвигах священнослужителей, в усилиях зодчих и ученых, в творениях слова, резца и кисти…