Сын башмачника. Андерсен
Шрифт:
Он всё больше распалялся от своих мыслей, но ни одна из них не приходила к нему на выручку. Ведь за самоубийство накажет Бог. Вечный ад и никакого прощения Господня. Старухи так говорили, мать так говорила, соседки... Нет, нет, он будет жить, пока смерть не возьмёт его сама, но звать её, помогать ей хотя бы мыслью, словом он не станет.
Да здравствует смертельная жизнь!
В эти минуты он понял, как бесконечно далеки друг от друга все люди, как они обречены на одиночество, на непонимание, это открытие было для него настоящим ужасом, он рыдал невидимыми слезами, бродя по многолюдным улицам и не встречая ни единого
Резь в желудке оторвала его от мыслей об одиночестве. Болела голова. Плоть его явно не выдерживала поединка со столицей. И не всё ли равно, думал он, в каком возрасте умирать, стать сапожником, как отец, он не хотел, он просто не мог им стать. И снова огромным усилием воли пришлось отодвинуть мысли о самоубийстве. Они были уютны и надёжны. А жизнь — голодна и безнадёжна. И бессильна.
До него долетело два слова от проходивших: «наше будущее». «Странно, у кого-то в этом мире есть будущее, — думал он о мимолётной фразе, свившей гнездо в его сердце. — Будущее, будущее, будущее. Что оно такое? Съедобно ли оно?»
Неужели это он мечтал в Оденсе о Копенгагене? Неужели над ним издевались мальчишки? Да, над ним, и правильно делали, правильно, он недостоин красивой жизни, он должен быть таким же, как и они. Но что делать, как жить, если он не может рассказывать анекдотов, жить среди них, слушать их. Самим своим присутствием в этом лучшем из миров провинциальный, пошлый Оденсе оскорблял высокое искусство, и он, пасынок Копенгагена, не собирается туда возвращаться под ливни унижений. И пусть он не выстоит против ударов жизни, но в Копенгагене, а не в Оденсе! Вот так.
Чья-то знакомая фигурка промелькнула, Андерсен бросился за ней, точно за спасательным кругом, догнал, подошёл. Кто это, наконец?
Конечно, это его сестра Карен. Первая дочь матери. Незаконная. Ему стало страшно чего-то, он отступил на несколько шагов, всё ещё колеблясь: подойти, не подойти?
— Господин, не обратите ли внимание на меня? — спросила она у тучного, хорошо одетого человека.
Тот обернулся, замахнулся на неё тростью и перекрестился.
Сводная сестра даже не отстранилась, а только широко улыбнулась, как щука, которая ловила плотвичку.
— Господин, не обратите ли внимание на меня? — снова обратилась она к другому незнакомцу.
— Отчего же не обратить, можно и обратить внимание.
— Рада вас видеть. — Она взяла мужчину под локоть, прижимаясь к нему всем телом.
Андерсен представил, что их мать видит её, и ему стало страшно, точно разверзлись небеса. В ужасе обхватив голову руками, он бросился прочь с этой грязной улицы, обречённой быть клоакой города. Забившись в какой-то тёмный угол,
Душа вырывалась из плоти — временного своего жилища. Ему было страшно, страшно, как никогда в жизни. Копенгаген предал его, пытался сломить лучшее, что в нём было, — мечту, нежность, непосредственность, заменив их каким-то профессионализмом, умением, образованием...
Ну и пусть, пусть он умрёт, но последние деньги он потратит на театр, а не на еду! Он умрёт голодным, самым голодным в этом мире сытых бездушных людей, обречённых на ничто: у них нет нежности, сострадания, сомечтания. Куклы живее всех этих людей. Решено — два последних скиллинга — театру, а тело — смерти. Но тут у него началась горячка. Он вернулся на постоялый двор? в церковь? в ад? Шесть дней прошло с того момента, как он решил покончить с собой, и шесть дней спустя он оказался на том же месте, хотя каким-то ответвлением памяти понимал, что видел весь мир. Но как это произошло, он не помнил.
А может, вернулась сестра и подобрала его?
А в тот раз в театре давали водевиль «Пол и Вирджиния». Было 10 сентября, когда он посетил директора театра. Сегодня на афише водевиля проступала цифра 16.
Королевский театр 16 сентября 1819 года. Водевиль был именно о нём — судьба подсунула ему эту шутку. Он расплакался — обречённый погибнуть среди мира, где был Королевский театр. Видя его вопиющую бедность, Ганса Андерсена накормили яблоками... самой жизнью. Он был теперь обязан Королевскому театру — театру надежды и чуда.
И снова бесконечные хождения, полувежливые отказы, глаза, говорящие всё, и слова, почти всё утаивающие...
Как хорошо, что он умеет читать. Неужели в газетах нет объявлений о работе, любой работе, лишь бы не возвращаться в Оденсе. Ах, этот Оденсе, он, казалось, ждал его возвращения, мечтал отомстить за предательство, за то, что он не хотел умереть, как отец, а решил жить иначе, чем его предки. Оденсе был полон ожидания, его гнилое дыхание достигало Андерсена в Копенгагене.
Столяру в Бергергаде нужен ученик, прочёл Андерсен в доброй газете.
Прочитанные буквы звенели, как монеты, которые он получит за работу. Ура!
Утром подросток Андерсен явился в мастерскую. Скабрёзный разговор подмастерьев встретил его. Он смутился. Это заметили.
— Подразним новичка! — услышал он.
Его чистая душа не позволяла слушать ругань, скабрёзности, пошлость. Ему становилось физически больно от слов... От наглого смеха. Душа его сжималась... Столько надежд он связывал с новой работой, он ведь мог умереть от голода! И всё-таки, всё-таки, всё-таки!
Андерсен прошёл к хозяину и сказал:
— Я не смогу у вас работать. Извините.
— В чём дело? Я думал, что у нас всё слажено.
— Всё так, но я не могу слушать пошлые шутки. Скабрёзные разговоры убивают меня.
— Всё сладится. Главное — работать, — утешал столяр. — Я думал, что из вас выйдет достойный ученик, а со временем вы женитесь и заведёте своё дело, как все люди. Скоро из Оденсе придёт отзыв о вашем поведении, и я уверен — всё будет хорошо.
— Нет-нет, благодарю вас за доброту. Я понял ещё раз, что ремесло мне не по нутру. Уж лучше умереть! Подмастерьем я мог быть и в Оденсе...