Сын детей тропы
Шрифт:
И тётушка Галь рассмеялась хрипло.
— Да что так смотришь, не стала бы я!..
— Как ты знаешь, смотрю я или нет?
— Говорю же, Трёхрукий дал больше, чем отнял. Я, правда, не сразу поняла и жить не хотела. Тот, что у ночных костров обещание дал, не пошёл со мной обходить пятерых. Тогда казалось, хуже беды не придумаешь. В пору жёлтых листьев он у костров уже другую целовал, а я всё на что-то надеялась. Как зацвёл побережник, они обошли храмы, а я думала в реку, да и дело с концом, если б не этот
Шогол-Ву не ответил. Он пытался встать так, чтобы спина меньше болела.
— Идём-ка в дом, бедолага, — сказала тётушка Галь. — Идём, идём, а то ещё чуть, и тащить тебя придётся.
Она согрела воды и занялась повязками. Сама отыскала мазь в брошенном мешке, взяла полотно. Нат лишь перевернулся на другой бок, и если проснулся, то виду не подал.
И когда Двуликий взошёл на холм, никто не пустился в дорогу вместе с ним. Шогол-Ву лежал, стиснув зубы — ему уступили место на сундуке, но он был не мягче пола. Его спутник отсыпался, будто забыв о том, что куда-то спешил.
— Нам пора, — сказал Шогол-Ву, поймав наконец его сонный взгляд.
— А, — махнул рукой тот. — Успеется.
— Ты торопился.
— Это я раньше, когда боялся, что не меня одного наняли и камень перехватят. А теперь чего? Теперь, друг мой Ш...
Он поднял голову, огляделся, не увидел хозяйки рядом, и всё-таки продолжил:
— Так вот, друг мой Дарен, теперь мне нужно, чтоб ты на ногах держался. Клур был прав, когда о награде говорил, и я тоже думаю, что пятьдесят золотых — вещь такая, которую могут и пожалеть. Особенно если между ними и камнем только я и доходяга какой-то. Ты окрепни сперва, а они подождут сколько нужно.
Он зевнул, положил руку под голову и вскоре уснул.
Шогол-Ву лежал вниз лицом. Шкура, когда-то светлая, пахла пылью и немного овцой. День был ясный, хороший для дороги. За грязным стеклом виднелся край синего холма, и Двуликий улыбался.
Куры бродили снаружи и мирно перекликались. Запятнанный не видел, но легко мог представить, как они расхаживают, загребая мохнатыми лапами, склоняют головы с пышными хохолками, как отливает зеленью чёрное перо.
Петух, видно, что-то нашёл, заквохтал, подзывая остальных. Наседки всполошились, захлопали крыльями, потом всё стихло.
Шогол-Ву потянул край повязки у плеча, вытащил и зажал в зубах. Вдох — представил реку. Шерстинки зачесали нос, а руку не поднять. Выдох — ветер. Свободный ветер, который бежит, куда пожелает, и нет для него границ, придуманных людьми. Границ условных и глупых, потому что разве не глупо отгораживаться невидимыми стенами, проливать за них кровь и видеть врага в том, кто оказался по другую сторону несуществующей черты? Мир был создан без границ. Может быть, они и есть только в головах.
Но ветер не приходил, и не приходила река. Был только душный и тесный дом, старая шкура
Дверь заскрипела, открылась будто внутри головы, разрывая её. Вернулась тётушка Галь с полным ведром, захлопотала у очага. Стало жарче, тяжелее дышать, окутал душный туман. Что-то стукнуло рядом.
— Сесть можешь?
Тётушка Галь склонилась, заглядывая в лицо... нет, не заглядывала, лишь хотела донести слова и не упустить ответ.
— Ты слышишь, а?.. Нат, иди-ка сюда, помоги. Ишь, развалился! Вот, и напоишь, а я выйду. Балле придёт, помнишь его? Он тебя тоже помнит, потому и не нужно, чтобы видел.
Дверь отворилась, впуская стылый воздух. Слишком мало, чтобы развеять дымную духоту.
— Да-а, — сказал человек, подходя, — а врут, что у выродков шкура прочнее. Ну, поднимайся. Выпьешь, полегчает.
Шогол-Ву послушно сел, поморщившись. Взял кружку. Даже простое движение отозвалось болью. И какой вкус у того, что пил, он не чувствовал.
А когда лёг, пришёл сон. Берег реки и Раоха-Ур. Она поглядела с тревогой, коснулась ладонью его щеки. Хотела что-то сказать — губы шевелятся, но слов не слышно. Тихо, так тихо, что это безмолвие звенит.
— Мёртвая!..
Речная прохлада сменилась удушливым жаром. Шогол-Ву медленно поднял тяжёлые веки.
— А я говорю, мёртвая она была!
— Ошиблась, значит! С чего ей мёртвой быть? Во, свежая.
— Балле сказал, вчера удил. Поставил в холодке, потому и свежая. А где ты видел, дурень, чтобы рыба ночь в корзине пролежала, а наутро ещё билась, а? Вот, она сухая, и корзина сухая, что скажешь? Он мне отдавал — не шелохнулась!
Повисло молчание.
— Плохо дело, — сказала тётушка Галь, опуская корзину на стол. — Неладно. За оградой ночью пересветыши собирались.
— Да ну? А ты, это...
— Уж кому, как не тебе, знать — не ошиблась я. Да вон, друга спросишь, он видел. Зря люди сунулись в Запретный лес, ой, зря. С рыбой-то что теперь? Выбросить жалко.
— Дай, я выпотрошу, испечём. Если и после дёргаться будет, сожжём и пепел развеем. Вот так удачу послал Трёхрукий! Что, из соседей твоих никто на такое не жаловался?
— Ну, спрашивать не стану, и так уже безумной кличут. Да и без того знаю, не видели они ничего. А то бы крик поднялся, уж не пропустила бы.
Шогол-Ву прикрыл глаза, и почти сразу кто-то коснулся руки.
— Эй, поднимайся! Давай, давай, поесть тебе надо.
На столе дымился кусок рыбы в деревянной миске.
Человек помог сесть, приткнулся рядом. Съел в два раза больше, пока Шогол-Ву выбирал кости.
— Жуй давай, — посоветовал напоследок. — Я хоть и говорил, что мы не спешим, но и валяться тут до зелёных трав нечего. Или пожалею, что бабу не упросил вести меня дальше.
У рыбы не было вкуса, и глотать не хотелось. Шогол-Ву пересилил себя, доел и лёг.