Сын на отца
Шрифт:
— Поддайте бунтовщикам жару — а потом мы их сметем! Будут знать как царю Петру присягу нарушать!
Меншиков говорил громко, стараясь скрыть охватывавшее его смятение — бунтовщики легко отразили несколько атак, которые велись весьма вяло. И как не старались полковники, сплошь иноземцы, посылать своих солдат в бой, дабы получить обещанные царем щедрые награды в виде поместий, особого желания сражаться служивые не выказывали.
И впервые в жизни все надежды Александр Данилович возлагал на артиллерию, стараясь расстроить линии неприятельских фузилеров, разрушить наскоро возведенные
— Старая скотина — будет тебе воздаяние!
«Светлейший» сильно недолюбливал фельдмаршала Шереметева, и на то у него имелись веские причины, личная неприязнь и зависть. А теперь ненавидел всеми фибрами — старик перестал сражаться «регулярным», а перешел к «казацким» способам.
Посланные царем Петром команды фуражиров начисто истреблялись внезапными нападениями, крестьяне прятали хлеб и сено. Но открыто не выступали, устрашенные жестоким подавление бунта в Твери. Однако почтения к монарху не испытывали, именуя его самозванцем и «подменышем». И что самое худое, то эти разговоры вели с солдатами — дезертирство в полках росло с каждым часом, ибо служивые стали бежать уже не одиночками, а целыми десятками.
Профосы трудились почти без отдыха. Беглецов иной раз ловили, хотя это стоило немалых трудов и потерь — бежали ведь с ружьями и патронными сумками, отстреливались и отчаянно отбивались, прекрасно зная какой приговор их ожидает по «воинскому артикулу». Потому сыск велся спустя рукава — никто из унтер-офицеров и солдат не желали получать пулю, а потому старались не проявлять рвения в погоне.
Да и мужики их укрывали, а то брались за топоры и рогатины, нападали на солдат, чиня смертоубийства. Хорошо, что везде еще лежал снег, пусть тронутый оттепелью — но как сойдет, и земля просохнет, а леса зазеленеют, то эта напасть стократно увеличится.
Меншиков отдал приказ всех пойманных дезертиров, а также тех, кто им потворствовал — предавать суду и казни — вешали в обозе, на задранных оглоблях, под барабанный бой. С мужиками обходились куда суровее — пойманным «агитаторам» урезали языки и ломали кости на колесе. А доброхотов царевича без всякой жалости развешивали на деревьях, благо их хватало с избытком вдоль зимников.
Казнили на устрашение другим мужикам, а их имущество, пусть даже жалкий скарб, подлежало конфискации в казну. И все без всякого суда, порой по одному лишь подозрению того или иного офицера, которому могла показаться «измена». Также сурово поступали с помещиками, которых заподозрили в симпатиях к царевичу.
Однако устрашение помогало мало, как царские обещания всевозможных наград. Увещевания, что служивые Петру Алексеевичу присягу «по чести» дали, действовали слабо. Про анафему патриарха и Поместного Собора знали все, и друзья, и враги. И задавались неизбежным вопросом — а как служить по присяге, если она церковью «сложена»?!
С отказывающимися присягать повторно священниками расправлялись — однако такие показательные казни не только мало помогали, больше несли страшный вред, потому что клириков ставили перед дилеммой — служба царю земному должна быть важнее служения Царю Небесному…
— Измена, господин фельдмаршал!
Меншиков с тревогой посмотрел на капитана Нащокина в изодранном драгунском мундире, который был пробит пулями и изрядно порублен — взгляд был наметанным, такое сразу видится.
— Мой Нижегородский полк изменил царю Петру, предатели окаянные! Я лишь свою роту, единственную, удержал в повиновении, зарубив двух подстрекателей, — офицер показал свою окровавленную шпагу, выругался, и, судорожно вздохнув, продолжил говорить:
— Сенатор князь Михайло Долгорукий к мятежу призывал, я его приказал схватить. Связали крепко хулителя и на коня взвалили. Но князь Алексашка Волконский успел раньше, и к бунту Новгородских драгун зловредно подбил, с которыми служил раньше в полку. Закричали — «бей немцев», и как псы бешенные со всех сторон набросились…
Меншиков застыл, ошеломленный известием — он осознал, почему деташемент так и не ударил во фланг мятежному воинству фельдмаршала Шереметева. Драгун продолжил говорить, его глаза блестели, руки тряслись как в лихорадке, а голос чуть заикался:
— Белгородский полк тоже присоединился к бунту — всех иноземных офицеров там перебили без всякой жалости, но «кукуйских немцев» не тронули — те присяге изменили, на сторону царевича Алексея перешли охотно. К фельдмаршалу Шереметеву пошли маршем спешным, охальники и предатели, а я со своей ротой сюда направился — кони отдохнувшие были, потому и убегли от погони.
Меншиков только кулаки сжимал в бессильной злобе, и тихо ругался сквозь зубы. Окинул взглядом поле боя, и чуть не застонал — мятежные полки стояли как вкопанные, обстрел ядрами на них совершенно не действовал. Казалось, что они его просто не замечают. А это было плохо — порох заканчивался, его оставалось немного, еще на такую же баталию. Даже если удастся опрокинуть «алексеевские» полки, и все же дойти до Москвы, то осада столицы надолго затянется — без осадного припаса бросаться на стены чревато огромными потерями.
В исходе сражения явственно наступал перелом — наступавшие прежде спешенные драгуны медленно отходили, фузилеры вообще не шли вперед, даже когда солдат тростями подгоняли офицеры, нещадно лупцуя по спинам, и подгоняя жуткой смесью из иноземных и русских слов. Последние были исключительно руганью, которая считалась единственно доступной пониманию для невежественного мужичья.
— Нужно отходить, — Меншиков покрутил головою, нахмурился — Александр Данилович очень не хотел отдавать такой приказ, но иного просто не оставалось. И он громко произнес, обращаясь к барабанщикам, что стояли поблизости с ним:
— Мы отходим! Бейте ретираду!
Глава 7
— Государь, я полностью в воле твоей! Прости меня за службу отцу твоему — иного мне не оставалось! Потому и выманил тебя из замка, где цесарь поселил, ибо приказ царя Петра выполнял.
Алексей внимательно посмотрел на старика, которого возненавидел в октябре, на постоялом дворе в Ливонии. И вот теперь он в полной его власти, можно приказать разрезать на кусочки, и этот приказ выполнят без малейших колебаний. Но сейчас, смотря на плешивую голову Толстого, что стоял перед ним на коленях, в груди не было ни капли ненависти, да и те несколько дней уже основательно стерлись в памяти.