Сын на отца
Шрифт:
И молодой тоже не стал вести, постоянно в Петербург отписывая, что ты в иноземных странах скрываешься и конфидентов у тебя на Москве нет. А это зело подозрительно — будто что скрывал Иван Федорович. Переиграл он немного — нужно было отписывать, что ищет твоих сторонников, а он этого не сделал. Значит, наказ отцовский получил тебя поддержать — ибо всем ведомо, что в последние годы князь-кесарь неодобрение реформациями выказывал. И потворствовал царице Евдокии — вот у нее я и решил тебя поймать, чтоб уверится, что ты в Москве заговор готовишь!
— Так это ты Скорнякова-Писарева направил?!
— Не гневайся,
«Ни хрена себе ушлый какой! А я ни сном ни духом, да и тесть мой лопухнулся — выходит этот шельмец всемогущего князя-кесаря в «темную» использовал. Такие проныры мне самому нужны, во всем на тестя полагаться нельзя — а этот без вазелина в любую дырку влезет!»
— И как Петр на Москву поехал, весточки сразу князю-кесарю отправил, что расправа наступит. Он сразу понял, что пора начинать. А я из Петербурга вовремя уехал — забрав детей твоих. И дорогу на Москву через Тихвин заранее проложил, и людишки мои подставы заготовили. И главного твоего конфидента Кикина предупредил — бежать ему нужно было немедленно, ведь он тебя к побегу к кесарю надоумил! А я царю о том доклад не сделал, как и о том, что епископ Досифей твою матушку опекает!
Алексей потрясенно смотрел на Толстого, стараясь сохранить на лице невозмутимость. Петр Андреевич улыбнулся, и достал из-под кафтана свернутые листы:
— Ефросинья мне бумаг понаписала — всех выдала, кто с тобой разговоры вел, и тебя в них на казнь определила. Сии бумаги я у себя бережно хранил, и Меншикову их не передал, хотя такой уговор между нами был. Вот бумаги эти, государь, писаны еще в замке Сан-Эльмо, она тебя еще там сделала обреченным на смерть!
Глава 8
— Что скажешь теперь, Михайло?! Ты вор, изменник и участь твоя будет ужасна! Ты в полной воле моей, иуда! Милости проси, покайся в грехах своих! А еще вспомни, как присягу мне давал по собственной воле, без принуждения, и крест на том целовал!
Петр Алексеевич испытывал приступ жуткой ярости, и впервые она могла вылиться из него мутной волной. Да, он был самодержцем, но не полностью самовластным. Править приходилось не только по собственной воле — всегда приходилось учитывать мнение родовитой знати.
И еще Петр Алексеевич с самого детства запомнил страшный стрелецкий бунт, и дядьку Артамона Матвеева, что рассказывал очень интересные истории. И вот его схватили мятежники и бросили с высокого крыльца, прямо на подставленные внизу бердыши и копья. А вот боярские рожи смотрели на эту смерть с нескрываемой радостью, спрятав улыбки в окладистые бороды. Все эти родовитые князья, Рюриковичи, что ныне парики на головы надели. Но все эти годы смеялись над «худородными» Романовыми, и нож в рукаве прятали, чтобы в удобный момент ему в спину воткнуть. И ведь смогли, тати и воры, мятеж учинив, и Алешку в него втянув.
Сына на отца натравили!
Долгорукий застонал, дернулся на дыбе — плечи у него вздулись, руки ведь были вывернуты. Вот только страха на лице еще не было, глаза вспыхнули лютой злобой, губы искривились.
— Ты не поп, «кукуйский чертышка», чтобы перед тобой каяться! Жалею об одном — раньше нужно было тебя задавить, окаянного, сколько бед ты еще русской земле принесешь!
Петр на ответ нисколько не оскорбился, наоборот, искренне обрадовался — он любил ломать болью именно таких, упрямых и своевольных. И пройдет совсем немного времени, как этот надменный боярин, плохо умеющий читать и писать, сам будет просить его о милости, заливаясь слезами. Только одно вызывало опасение — князь недавно «разменял» шестой десяток, и был слаб сердцем, как Лука Долгорукий, его троюродный братец, которого он восемь лет тому назад заставил на пиру выпить три литра водки, отчего тот и скончался в пьяном беспамятстве.
— Как ты заговорил, плюясь словами, трутень родовитый! Тебя ни к военному делу не поставишь, ибо зело ты глуп, ни по статской линии, ибо ленью обуян. Да и вор к тому же ты, «сенатор» — на подрядах зело нажился, и тащил все…
— Крал все твой Меншиков, сын конюха, на меня его вины не перекладывай. За грехи свои я на Божьем суде отвечу — кровь людскую, в отличие от тебя я не лил потоками, и счастье в муках человечьих не искал сладострастно. А насчет тупости… Не тебе меня судить, выблядок! Ты ведь не от царя Алексея Михайловича сын — тебя дядька твой Ванька Нарышкин сотворил — такой же чернявый, весь в него, кот вылитый!
От страшного оскорбления Петр онемел — двое стрельцов ему на пытке бросили в лицо такое же оскорбление. Он вспомнил мрачный застенок в Преображенском, висящего на дыбе стрельца и его страшные слова, которые тогда привели его в чудовищную ярость. Он его тогда запытал до смерти раскаленным железом, а пятерым стрельцам, что также в лицо ему смеялись, собственноручно головы отсек.
Тайна сия была ужасной!
Последний сын царя Алексея Михайловича был совершенно не похож на своих единокровных братьев Федора и Ивана, рожденных Милославской, те из себя круглолицые, светленькие, полные и невысокие, да и по характеру невспыльчивые — от них Петр Алексеевич разительно отличался. Зато очень походил на своего родного дядю, убитого стрельцами, о котором говорили что он и есть настоящий отец, ведь младшему брату царицы было дозволено с ней встречаться наедине.
— То-то по нему блудливая Медведиха сильно убивалась, с плачем и воем, когда его на площадь вытащили. А ведь он признался, что твоим родителем является, собственными ушами слышал. Как и о том, что сестрица его, бл…на, царя Федора отравила, дабы тебе, гаденышу, путь к престолу освободить, ибо брат Иван слабый был…
— Собственными ушами слышал?!
Петр Алексеевич взревел страшным голосом, жилы на шее вздулись от ярости, лицо побагровело. Дикая злоба нахлынуло огромной мутной волной и он схватил раскаленные щипцы. И хоть рукояти были прикрыты кожей, но ладони обожгло — но царь этого не заметил. Заорал ожидающему кату хриплым голосом, с трудом выговаривая слова: