Сын шевалье
Шрифт:
Не прошло и пяти минут, как все они были уже в другом доме и другой комнате — точно такой же, как и первая. Самый наметанный глаз не заметил бы ни малейшей разницы: точно те же размеры, тот же гладкий, как стекло (или металл — сталь, например), пол, то же окошко над дверью, через которое пробивался тот же слабый свет, тот же некрашеный стол с остатками скудной трапезы — их Гулар перенес с собой, тот же самый кувшин — в нем только поменяли воду.
И те же две кушетки. На одной крепко спал Равальяк, на другой — притворялся спящим Парфе Гулар.
Равальяк
Ангулемец опустил на пол ноги и, снисходительно улыбаясь, посмотрел на огромную груду жира, раскинувшуюся напротив. Прислушавшись, он уловил мерное посапывание.
— Уже уснул! — прошептал Равальяк.
И грустно и добродушно покачал головой:
— И это он называет покаянной молитвой! Так-то он понимает свой обет! И к себе не строг, и к другим! Он маловер, но славный человек. Что ж — исполню долг за двоих.
Равальяк было встал, но ноги не держали его, и ему пришлось ухватиться за край стола, чтобы не упасть. В маленькой комнатке было душно, жарко. Жар как будто шел снизу — особенно от той стены, что против двери, словно там стояла огромная жаровня. С каждой минутой дышать становилось все труднее.
Равальяк схватил кувшин и жадно осушил его; ему полегчало. Он подошел к Парфе Гулару и присмотрелся повнимательнее: монах не шевелился, но по лицу его струился пот, дыхание было тяжелым. Равальяк решил, что все понял, — не удивляясь и не тревожась, он сказал вслух:
— Видно, гроза собирается!
Вернувшись опять к своей койке, ангулемец опустился на колени между ней и столом — спиной к двери, чтобы не мешал луч света из коридора, — и начал истово молиться.
Сколько времени провел он так, беседуя с Богом? Часы? Минуты? Он не мог сказать: погружаясь в мистическое безумие, Равальяк всегда терял чувство реальности.
Но он не просто молился: совесть его страшно терзалась — впрочем, он уже привык к этой муке. Он закрыл глаза — а открыв их, обнаружил, что находится в кромешной тьме.
Мурашки пробежали по спине у Равальяка. Поверни он слегка голову — и увидел бы: просто снаружи кто-то занавесил плотной занавеской окошко в двери, через которое прежде пробивался свет. Но он нашел другое объяснение темноте — то, что подходило к состоянию его духа. Равальяк ударил себя в грудь и громко простонал:
— Это вечный мрак! Страшный мрак, где будет томиться душа моя во веки веков! Господи, Боже мой, помилуй меня!
Он закрыл глаза и тотчас вновь открыл их, словно желая убедиться, не грезит ли он. Увы, нет! Это был не сон. Мрачная, таинственная тьма окружала его со всех сторон: в ней множились причудливые образы — плоды воспаленного воображения Равальяка, и оттого последние остатки здравого рассудка тонули в пучине ужаса и отчаяния.
А вокруг становилось все жарче и жарче. Колени Равальяка, казалось ему, просто поджариваются, как на плите. Невольно он потрогал пол рукой — и тут
— Мрак! И пламя! Это ад! Я горю в огне! Горе мне, горе!
И, не желая смириться, он тяжко вздохнул, выдавая тайну страшной борьбы, происходившей в его душе и рвущей ее надвое:
— Господи! Но я не могу его убить! Ведь он ее отец!
Парфе Гулар тихонько повернулся на своей кушетке, пошарил по стене рукой и нащупал неприметный выступ. Рядом с ним разверзлась темная дыра; во тьме кто-то притаился. Монах просунул голову в дырку; человек за стеной подставил ухо, и брат Гулар прошептал ему несколько слов.
Затем дыра в стене исчезла, а монах снова замер без движения.
Равальяк ничего не заметил. Парфе Гулар проделал все с изумительной осторожностью, но он мог бы, надо сказать, и не таиться вовсе, ибо в бреду Равальяк вообще мало на что обращал внимание.
Его колени стало печь с невыносимой силой, но он не попытался встать или хотя бы перейти на другое место. К чему? Ведь он в аду — а в аду всегда жарко повсюду. Куда бы он ни» подался — нигде ему не укрыться от огня преисподней…
Прошло несколько минут. Равальяк стонал, молился, томился, бормотал о чем-то, ему одному известном… Парфе Гулар внимательно вслушивался, но не мог разобрать ни слова.
Вдруг стена, к которой Равальяк был обращен лицом, куда-то пропала, а на ее месте воссиял яркий свет. Разноцветные языки пламени с шипением поднимались до самого потолка, грозя сжечь все вокруг, потом внезапно гасли и взлетали снова…
Бледный, смятенный, со вставшими дыбом волосами, Равальяк вскочил и издал жуткий придушенный вопль.
Парфе Гулар приподнялся на локте, сонными глазами обвел комнату и недовольно пробурчал:
— Слушай, Жан-Франсуа, что ты ревешь, как телок на бойне? Ни минуты покоя с тобой нет! Чего это ты уставился на стену, словно там дьявол сидит да тебя дразнит? Ложись-ка, братец, поскорее спать. Честное слово, спасибо мне скажешь… а я тебе.
Дружелюбный голос монаха на некоторое время привел несчастного в чувство. Он по-прежнему видел ослепительный свет, слышал гул пламени, чувствовал страшный жар, стоял на раскаленной плите. Но при всем том Равальяк не желал верить собственным чувствам; ему непременно хотелось убедиться, что он стал жертвой галлюцинации.
Он подбежал к Парфе Гулару, растолкал его и, заикаясь, пробормотал:
— Что это? Что это? Вы видите?
— Как что? Стена!
— Но там что-то сияет!
— С ума ты сошел! Ведь тут в двух шагах ничего не видно.
— Разве вы не видите пламени? Разве не чувствуете, что мы горим?
— Ну да, и впрямь жарковато… Должно быть, гроза собирается.
— Это ад, это адское пламя! А раз вы ничего не видите, значит, я один погиб и осужден!..
Чем дальше, тем быстрее и безнадежнее говорил Равальяк, а закончил он свою речь жутким стоном отчаяния. Монах же отвечал ему совершенно спокойно, только чуть удивленно.
При последних словах Равальяка Парфе Гулар с силой встряхнул его, вырвался из его объятий и гневно закричал: