Сын
Шрифт:
Когда я родился, мой отец Филипп Лефрансуа, уже доктор прав — ему в ту пору было двадцать пять лет, — только что вступил на административное поприще и получил должность начальника канцелярии префекта в Верхних Альпах. Мне было три года, когда он получил супрефектуру в Мийо, в Авейроне, а в школу я пошел уже в Грассе, куда его затем перевели.
Потом я учился в лицее в По, затем в Ла-Рошели, где мы прожили около семи лет. Таким образом, Ла-Рошель была для меня в детстве единственным городом, который я успел узнать, остальные города оставили у меня лишь смутное воспоминание.
Едва я успевал
Там, в Ла-Рошели, моя сестра, твоя тетка Арлетта, вышла замуж за Пьера Ваше, он, как я уже говорил, был начальником отдела общественных работ, и, так как молодые не могли или делали вид, что не могут найти себе квартиру, они поселились вместе с нами в огромном помещении, отведенном для префекта.
Только одно преимущество было у меня перед тобой. Тебе вилла «Магали» и ее обитатели внушили самое невыгодное представление о твоей семье, твоих «предках». Во мне же оба деда, так же как и бабка с материнской стороны (матери отца я не знал), вызывали чувство глубокого почтения.
Хочешь, углубимся в еще более отдаленное прошлое? Отец моего деда Юрбен Лефрансуа, который умер в 1899 году, был знаком с такими людьми, как Виктор Гюго, Ламартин, Делакруа, среди его бумаг есть письма от Жорж Санд и Дюма-отца, он был другом писателей и художников.
Тебе попадались, конечно, в учебнике истории портреты герцога де Морни, так вот твой прапрадед был немного похож на него — представь его одетым по моде Второй империи. Он был принят при дворе, и, говорят, императрица Евгения находила его остроумным собеседником.
Жил он на доходы от своих земель и от капитала, как и почти все светские люди в те времена. К счастью для его детей, он покупал картины у друзей-художников, и полотна эти представляли гораздо большую ценность, чем те заложенные земли, которые он оставил в наследство.
Мой отец помнил своего прадеда. Юрбен Лефрансуа произвел на него большое впечатление аристократическими манерами, а я не раз слышал, что он был членом жокей-клуба, куда в те времена попасть было еще труднее, чем в наши дни.
Даже мне, хоть я и старше тебя на целое поколение, трудно представить себе тогдашнюю жизнь, посвященную одним развлечениям.
На улице Дю Бак, во дворе старинного дома, у него был небольшой особнячок, построенный в XVIII веке; особнячок этот унаследовал мой дед и прожил в нем всю свою жизнь. Я показывал тебе его, помнишь? Фасад здания, выходящего на улицу, вполне заурядный, слева от подъезда — лавка антиквара, справа — книжный магазин. Войдя в ворота, выкрашенные в темно-зеленый цвет, проходишь под их аркой мимо консьержа и оказываешься в небольшом дворике, вымощенном круглым булыжником с высокой липой посредине.
В глубине двора — каменный особнячок, в прошлом, очевидно, охотничий домик, выстроенный каким-нибудь вельможей или откупщиком для своей любовницы. Теперь он потемнел от времени, но линии его изящны и гармоничны. За высокими его окнами на втором этаже находился когда-то кабинет и гостиные моего деда.
Я немного боюсь описывать тебе своего деда Армана Лефрансуа — как бы он не показался слишком смешным. Тебе, должно быть, попадались старые номера «Ви паризьен», где изображены стареющие волокиты, которых Лаведан [6] называл мышиными жеребчиками: держащиеся очень прямо седовласые старички в светлых гетрах и визитках, с нафабренными усами и моноклем в глазу. Таков примерно портрет твоего прадеда; к этому можешь добавить еще редкие волосы, искусно прикрывающие голый череп.
6
Лаведан Анри (1859–1940) — французский драматург.
Да, он был именно таким — неутомимым волокитой, или мышиным жеребчиком; рано овдовев, он, как я слышал, отнюдь не отказывал себе в утешениях, и у него в семьдесят лет случались любовные истории.
Однако он уже не был праздным человеком, как его отец. Напротив, он закончил одно из самых солидных учебных заведений — Высшую школу финансов, после чего сделал блестящую карьеру в Высшей счетной палате.
Все это звучит для тебя сухо и отвлеченно, я понимаю. Вот я говорил, что человек после смерти продолжает жить еще сто лет. А ведь не прошло и двадцати со дня смерти дедушки — это был год моей женитьбы, — и я не могу точно нарисовать его портрет.
Правда, говорил он мало и слегка кокетничал своей сдержанностью. Мне было лет десять-одиннадцать, когда однажды у него в гостях я почему-то разревелся; дед, нахмурив брови, вставил в глаз монокль, строго посмотрел на меня, затем укоризненно на отца.
Тяготило ли его одиночество последних двадцати лет? Он жил в особнячке со старой кухаркой Леонтиной, которая служила ему всю свою жизнь, и лакеем Эмилем, сыном одного из последних его арендаторов.
Небольшое состояние, оставленное ему отцом, к тому времени растаяло, из картин остались лишь те, которые не имели никакой ценности. Его особняк на улице дю Бак был заложен и перезаложен.
Тем не менее он до самого конца сохранил положение в обществе, включая и последние три года, которые провел в инвалидной коляске.
Знал ли он правду о трагедии 1928 года? Мне это неизвестно, но я совершенно уверен, что отец ему ничего не сказал. Однако я готов поклясться, что он догадывался о том, что произошло, и не простил меня, потому что впоследствии был со мной холоднее, чем прежде.
Так же как и мой генеральный директор, он был кавалером Большого офицерского креста и, кроме того, имел немало иностранных орденов, так как в свое время ездил с различными миссиями в иностранные столицы.
Полюбить его я не смог — мне мешала ирония, которую я читал на его лице. Молодых ирония отталкивает или вызывает у них протест: они не сразу понимают, что это средство самозащиты и что часто за такой иронией таится душевная чистота.
Теперь, когда уже семнадцать лет его нет на свете, я жалею, что не расспросил его кое о чем; мне кажется, он не только многое видел и многое пережил, но и много размышлял и, может быть, сумел бы ответить на некоторые мои вопросы.
Но вероятно, это иллюзия. Нет оснований считать, будто старшее поколение знало что-то, чего не пожелало нам передать.