Сыновья человека с каменным сердцем
Шрифт:
Твердой, решительной походкой подошла она к комоду, открыла ящик и, вынув оттуда что-то, завернутое в бумагу, передала это жандарму. То была сотня золотых.
– Благодарю вас, – сказала она.
В ответ жандарм пробормотал какие-то слова о боге (что ему было до бога!), вновь отдал честь и покинул покои.
Теперь можно было дать волю скорби!
Перед человеком с каменным сердцем
Да, теперь уже можно.
Можно обезумевшей от горя, потерявшей голову матери бежать с окровавленной одеждой сына через анфиладу зал, бежать к портрету своего мужа, человека с каменным сердцем, и там повалиться на пол. С рыданием показывая ему эту одежду!
– Смотри!.. Смотри!..
Теперь уже можно покрывать поцелуями, обливать слезами эту дорогую одежду.
«Ведь он был самым любимым моим сыном!»
Можно в исступлении взывать к портрету:
– Зачем ты отнял его? Ведь это ты отнял его у меня! Разве он хоть раз обидел кого-нибудь на земле? Он был невинен, как дитя, как отрок. Никто никогда не любил меня так, как он! Он находился при мне, пока был ребенком, и откликнулся на мой зов, став взрослым! покинул свою любимую, отказался от чинов и славы, чтобы идти со мной. Кому нужно было, чтобы он умер? Кому понадобилось разорвать его сердце? Ведь он был кроток, как голубь, и лишь мягко улыбался, если кто-нибудь его обижал! Никогда злоба не гнездилась в этой душе. Разве я послала его на смерть? Неправда! Я не обрекала его на гибель, Пусть при нашем расставанье мною были произнесены горькие слова: «Я оплакиваю не тех моих сыновей, которые обречены на гибель, а тебя, кто останется жив!» Но все же не следовало ему столь жестоко мстить мне! Такая чудовищная мысль не могла зародиться в его душе, это ты подсказал ее! Она так похожа на помыслы, рождавшиеся в твоем жестоком сердце! Ты решил низринуть меня, – ну что ж, вот я и лежу здесь, распростершись ниц! Тебе хотелось попрать меня ногами, и ты попираешь меня! Ты задумал принудить меня признать, что и после смерти волен своей рукой поразить меня, – я чувствую это и корчусь от боли. Мне незачем лгать перед тобой, притворяясь, будто я обладаю сверхчеловеческой силой. Мне выпала горькая доля, я несчастна, как только может быть несчастна мать, хоронящая любимого сына. А ты, ты безжалостен! Ты – отец, призывающий сыновей следовать за собою на тот свет! О, будь милосерден ко мне. Я не стану с тобой бороться, я покорюсь, только не забирай остальных! Другой мой сын стоит на краю могилы. Не толкай же туда своей грозной рукой второго сына, не зови его, не отбирай у меня их всех по одному. И не посещай меня, как поклялся в свой смертный час. Господь свидетель, я хотела лишь добра. Не знала, что все это принесет такую боль.
Женщина лежала теперь в беспамятстве, распростерлись перед портретом. Никто ей не мешал.
Но портрет не дал никакого ответа. Он по-прежнему хранил молчание.
Роковая судьба свершилась. Неотвратимая судьба, в которой уже ничего изменить было нельзя. Не мог же теперь Эден объявить во всеуслышание:
– Эуген Барадлаи – это я, а не тот, другой!
Такой жест был бы не только бессмыслен и бесполезен, но и жесток по отношению к семье, для которой он сделался теперь единственной опорой. Оставалось лишь, скорбя и благоговея, преклониться перед светлой памятью принесшего себя в жертву брата.
«Среди нас он один оказался истинным героем!»
Верные слова. Ведь умереть за дело, которому поклоняешься и в которое веришь, побуждает человека честолюбие. А умереть за дело, которому поклоняешься, но в которое не веришь – жертва, превышающая силы обычного человека. Эден и Рихард были просто славные борцы, но подлинным героем стал Енё.
Разъяснилась ли когда-нибудь эта роковая, кровавая ошибка?
Вполне возможно. Обе стороны имели так много тайн, столько обстоятельств этой трагедии приходилось тщательно скрывать, что ни та, ни другая ни разу не рискнула предать что-либо огласке. А к тому времени, когда этот священный обман мог обнаружиться, осуждающий голос всего мира с таким единодушием заклеймил бы столь печальный факт, что власти предпочитали предать забвению все, что
Эден был теперь уже «bene lateb – надежно укрыт!
В один миг роли переменились: Енё достался героический конец, уделом Эдена стала мирная работа, созерцательная, молчаливая жизнь и упование на лучшие времена.
Но оставался еще Рихард!
Тюремный телеграф
Но разве Енё не послал Рихарду весточку?
Конечно, да. Ведь он был узником в той же темнице, что и Рихард.
В тюрьме имелся надежный, безостановочно работавший телеграф. Он обслуживал все камеры, ему невозможно было помешать, никакая сила не отняла бы его у заключенных.
Таким телеграфом служили стены. Нет такой толстой стены через которую нельзя услышать перестукивание.
Когда в соседней камере стукнут по стене один раз, это означает букву «А», два быстро следующих друг за другом удара – «Б», три коротких стука – «В» и так Далее. Подобным способом передавался весь алфавит. (Да простит мне терпеливый читатель, что я докучаю ему азбукой – этой великой школой жизни.)
Помешать такого рода связи было немыслимо, она обходила все здание. Понимали перестук все, выучивались его несложной мудрости в первый же день, и немой разговор велся беспрерывно. Любой запрос, возникший в одном из флигелей тюрьмы, шел дальше, передавался из камеры в камеру и наконец доходил туда, где на него давали ответ; и ответ тем же порядком совершал обратный путь до спрашивавшего.
В день, когда Енё суждено было в последний раз увидеть закат солнца, лишь один вопрос выстукивали все стены тюрьмы:
– Чем закончился суд?
– Смертным приговором.
– Кому?
– Барадлаи.
– Которому?
– Старику.
Криптограмма эта прошла через камеру Рихарда. Он запросил вторично.
Стена повторила еще раз:
– Старику.
Рихард, по привычке молодых людей награждать друг друга прозвищами, издавна называл младшего брата «стариком». В этой ласковой кличке заключались и нежность, и шутка, и определение серьезного характера Енё.
Если бы все, о чем некогда поведали друг другу тюремные стены, оставило на них свой след в виде барельефа, на этих изображениях археологи могли бы прочитать куда больше, чем на стенах Ниневии!
Первый удар кинжала
Торжествующая Альфонсина Планкенхорст с упоением утоленной страсти в глазах швырнула Эдит газету с извещением.
– Вот тебе, читай!
Бедная девушка, как очутившийся перед тигром ягненок, не пыталась защищаться: она даже не дрожала, лишь понурила голову.
Газета сообщала о казни бывшего правительственного комиссара Эугена Барадлаи. То было вполне достоверное официальное сообщение.
Эдит не знала Эугена. Того, настоящего. И все же почувствовала острую сердечную боль за него: ведь то был один из братьев Барадлаи.
Но плакать о нем она не посмела. Такие слезы считались преступлением, в законе существовали параграфы, запрещавшие выражать хотя бы малейшее сочувствие крамольникам.
Обворожительная фурия, широко раскрыв огромные сверкающие глаза, раздвинув в улы'бке пунцовые губы над рядом прекрасных белоснежных зубов, прошипела своей родственнице прямо в ухо:
– Одного я уже сжила со свету!
И так ударила по воздуху стиснутым кулаком, словно сжимала в нем невидимый кинжал, отравленное острие которого способно настичь жертву на любом расстоянии.
– Этот уже мертв. Я убила его! – воскликнула она и, не разжимая кулака, ударила себя в грудь, в прекрасную грудь, которая могла бы стать вместилищем всех блаженств рая.
Потом схватила Эдит за плечи и, впившись ей в глаза сверкающим от злобного торжества взором, воскликнула:
– Дочь священника овдовела, очередь, за следующим! Теперь это будет твой возлюбленный!