Сыновья
Шрифт:
Седые ели машут длинными ветвями, загораживают дорогу, зло осыпают снегом. Ой поверни назад, пока не поздно! Не под стать твоим сыновьям грамотеями быть. Припаси-ка зараз лапти и кнут, — промысел невидный, да сытный.
Остановилась Анна Михайловна. Так ей холодно, даже сердце озябло. Полдороги не пройдено, коли повернуть назад, через полчаса в тепле будешь.
Только подумала, и померещился ей человек впереди, высокий, прямой такой. Идет, будто дорогу указывает и громко так торопит: «Скорей, скорей!» Скрипят на нем сапоги яловые, новые. Парусит, хлопает по
Да не Леша ли с того света знак подает?
Перекрестилась Анна Михайловна, смахнула иней с лица, вытерла слезы. Одна она на дороге стоит и от ветра ежится. Далеко за лесом горит в небе зарево над станцией. Нет, будь что будет, нельзя Анне Михайловне поворачивать назад.
Немного отошла, всмотрелась — и впрямь навстречу кто-то идет и песню горланит. Знакомый точно голос. Ветром его перехватывает, а певуну нипочем, знай гремит:
…Вдоль да по бережку, бережку крутому, Добрый молодец идет…Подошел ближе и замолчал.
— Михайловна, ты?
— Никак… Коля? — не вдруг ответила Анна Михайловна.
— Он самый. Куда потащилась, на ночь глядя? — весело спросил Семенов, здороваясь.
Анна Михайловна промолчала. Дивно ей — стоит на морозе Семенов, точно летом: пиджак ватный нараспашку, голова непокрытая, ворог рубахи расстегнут и шапка с варежками под мышкой. Усы промерзли, сосулями висят, а от копны волос пар валит. «Пьяный», — догадалась Анна Михайловна.
— А я с поезда. В губ… в губернию ездил, на партийную конференцию, — словоохотливо сообщил Семенов, поворачиваясь спиной к ветру и закуривая. — Насмотрелся, наслушался на всю жизнь. Что я видел! М-м… Михайловна! Да не в городе, в деревне. Верст сорок от города деревня та… Озябла, дрожишь? На-ка выпей… Я, знаешь, на радостях половинку в буфете отхватил.
Не хотела Анна Михайловна, да приневолил Семенов, глотнула из бутылки.
— Что за радость? — спросила она, больше из благодарности, чем из любопытства, чувствуя, как бежит ручьями желанное тепло по телу. — Прикрой голову, охолодаешь, — пожалела она пьяного Семенова.
— Жарко мне, — сказал Николай, утираясь рукавом, однако послушно нахлобучил шапку, но пиджак свой так и не застегнул. — Вылезает, Михайловна, в п-прениях на трибуну делегат один — мужичонка с виду незаметный. А про дела такое говорит, аж пот прошибает… Ночевали мы с ним вместе в Доме крестьянина, я его и прижал: «Не верю! Заливаешь! Партийную конференцию в обман вводишь!..» А он чуть не крестится — правда. Приезжай, дескать, посмотри… Сорок верст киселя хлебать кому захочется… А я возьми да и прикати. Два дня гостил. Живут, леший их задери… Н-ну!
Семенов ударил в ладоши и притопнул. Под ноги ему, должно, попалась ледяшка, он поскользнулся. Поднял ледяшку, уставился на нее, чему-то улыбаясь, потом глянул на ели, выбрал глазами дальнюю, самую тонкую.
— П-попаду… или не попаду?
По-мальчишески отступил назад, размахнулся, кинул ледяшку.
— Промазал… — пробормотал он с огорчением.
Глухо шумели вокруг разлапые ели, осыпая колючий снег. Ветер подхватывал его и швырял в лицо, царапаясь ледяными иглами. Зло разбирало Анну Михайловну. Стоит посреди дороги и с пьяным лясы точит, на ребячество его смотрит, словно дел у нее никаких больше нет.
— Не пойму твоей радости, — сказала она с досадой. — Мало ли народу хорошо живет. Нам-то с тобой от этого легче?
— Будет легче… если и мы… на эту дорожку повернем, — ответил Семенов и совсем по-пьяному зачастил бессвязно и громко: — Земля-a… ух, ты! Лошади, инвентарь… Не твое, не мое — общее. А работает каждый за себя. Смекаешь?.. Нет, ты скажи — плохо? На амбар… шапка валится… взглянешь. То-то же! Я говорю, в полсапожках ходят бабы-то по будням. Хлеба — завались… Сам видел, провалиться мне, в полсапожках, и калоши новые. А называется: колхоз. Да ведь просто как! Вместе — на небо влезти. Отчего же? П-полезем. Не хуже вас полезем… Толком не понимал раньше, а слыхал… Теперь, брат, ра-аскусил. Шалишь! Подниму мужиков. Я им, чертям, раз-во-ро-шу мозги на сегодняшний день. А машины? Полюбилось мне… все полюбилось. Житья не дам, пока не тронутся. Постой… куда ты?
— На станцию.
Семенов нагнал Анну Михайловну и, утираясь варежкой, рассмеялся.
— Не м-могу один, все во мне пере-в-ворачивается… Провожу тебя маленько. Да ты что торопишься?
— Дело есть.
Видно, изменил Анне Михайловне голос, дрогнул. Заметил Семенов неладное, пристал:
— Говори прямей.
— Ну… — Анна Михайловна замялась. — Корову… продать… хочу.
Николай остановился, словно протрезвев, застегнул пиджак, потом схватил Анну Михайловну за плечи, повернул лицом к себе.
— С ума спятила? — сердито спросил он.
И все, что накипело на сердце Анны Михайловны, прорвалось в крике:
— Спятишь! Жить-то как-нибудь надо? Трепотней твоей не проживешь… Ни обувки, ни одевки у ребят… Неужто в самом деле в пастухи отдавать придется? Где же правда-то?
— Не там ее ищешь, Михайловна, — сказал Семенов.
Она пошла было дальше, но Семенов загородил ей дорогу, не пустил. Так ей и пришлось с ним вернуться обратно в село.
На другой день Николай поехал в город хлопотать для малоимущих школьников обувь и одежду от государства. Вернулся он ни с чем, поехал другой раз, третий и добился-таки своего: привез школе десять пар валенок и несколько бобриковых пальтишек. Их распределили среди наиболее нуждающихся ребят.
— Вот тебе правда, Михайловна! — гремел Семенов, вваливаясь в избу с подарками. — К весне твоим молодцам кожаные сапоги как пить дать оборудую… Ну, живем на сегодняшний день? Привалит к нам счастье, а?
Анна Михайловна устало отмахнулась:
— Уж какое там счастье… С голодухи бы не помереть — и ладно.
Но когда ребята обулись в серые, теплые, как печурки, валенки, надели новые с барашковыми воротниками пальто, которых сроду не носили, и Анна Михайловна глянула на сыновей, она поверила Николаю Семенову, и ей стало совестно за свои слова.