Сыновья
Шрифт:
— Опять врешь, Семенов третьеводни в область уехал.
— Да вернулся он, безверная! Пойдем скорей, все бабы побежали в правление.
Нагнулась Анна Михайловна, стала подбирать картофель в решето. Картошины были мокрые, скользкие и не давались в руки. Торопливо ловя их, чувствуя, как кровь стучит в висках, она сказала:
— Не пойду…
Ольга выскочила из избы. Слышно было, как в сенях она налетела впопыхах на ларь, со звоном опрокинула пустое ведро, хлопнула дверью.
Присев к столу, Анна Михайловна очистила две картошины,
Тяжко колотилось сердце, подкашивались ноги.
«Свыклась… отболело, а тут сызнова муки… ежели обманывает Ольга, — тоскливо подумалось ей. — И как могли узнать в Москве про наш колхоз?.. Разве Коля туда ездил…»
Она провалилась в сугроб, упала. Шуба соскользнула, снег ожег руки, лицо, голую шею. «И куда я бегу, ровно на пожар? — подосадовала Анна Михайловна, отыскивая у шубы рукава. — Вот и платка не взяла… простыну… Хоть бы отыскать ребят, послать за платком». Но было темно, сыновей не видно, и так мучительно хотелось знать правду, так нарастали впереди крики, смех и плач, и вот замельтешили у крыльца правления желтые бродячие огни, виден Семенов с газетой в руках и сгрудившиеся около него бабы с фонарями — и Анне Михайловне стало совсем неважно: простынет она или не простынет.
— Спаситель ты наш… батюшка… родимый товарищ Сталин… Ой, Москва милая, власть ты наша родная… самая главная, самая правильная! — голосила, сморкаясь, Дарья Семенова. — Услышала бабьи слезы… прищемила нашим чертовым районным правителям хвост. Дай тебе, бог, здоровья!
— Читай… еще читай! — требовала, смеясь, Авдотья Куприяниха. — Про коров читай… про колхозы.
— Да ведь читано… который раз, — сипло отвечал Николай, складывая газету. — Помитинговали на сегодняшний день — и хватит. Завтра приходите.
Расталкивая баб, ошалело выскочила наперед Строчиха. Фонарь багряно плясал и бился у нее о полы шубы.
— Сию минуточку подавай мне корову! — завизжала она, размахивая фонарем. — И из колхоза выписывай… Часу в нем, окаянном, не желаю быть!
Бабы подхватили ее визг:
— Пра-а… коров давай… выписывай! Распускают колхозы!
— Как так распускают? — вырвалось у Анны Михайловны.
— А очень просто, — весело откликнулся, появляясь у крыльца, Савелий Федорович. Он поднял над головой «летучую мышь», снежинки закружились в полосе света, как белые ночные бабочки. Гущин вытащил из кармана лист бумаги, потряс им. — Эй, вострохвостки, сейчас чиркать начну! Выписывайтесь… кто желающие?
— Все желающие!
Бабы, толкаясь, хлынули к Гущину. Но Семенов ударил Гущина по руке, фонарь упал в снег, погас, и тотчас пропали снежинки-бабочки.
— Кто тебе дозволил?
— А что держать? Дерьмо уплывет — золото останется.
— Уплывешь ты у меня… куда Макар телят не гонял, — пригрозил Семенов.
— Так что же, Коля, — сказала Анна Михайловна, зябко ежась, — стало быть, нет
— Есть, Михайловна. И будет еще крепче!
— Коров, коров давай! — подступили к Семенову бабы.
— Успеете и утром взять. Не пропадут за ночь ваши коровы.
— Нет уж, Николай Иваныч, успокой сердце, — попросила Ольга, хватая Семенова за рукав и не отпуская. — Стосковались по коровам.
А Строчиха пригрозила:
— Добром не отдашь — сами возьмем.
— Не терпится? — рассмеялся Семенов. — Ну что с вами поделаешь, — он пожал плечами. — Берите своих коров.
Фонари светляками рассыпались по улице, освещая заснеженную, в ухабах, дорогу. Обгоняя друг дружку, перекликаясь, бабы побежали на скотный двор. Пошла и Анна Михайловна и только тут заметила, что около нее молча и, видать, давно трутся сыновья.
— Вам чего надо? — сурово спросила она.
— Ничего… — пробормотал Мишка, пятясь и натыкаясь на брата. — Мы так… гуляем.
Ленька толкнул его кулаком в спину, и он, оглядываясь, зашипел:
— Не мешай!
Повертел по сторонам головой, тихонько посвистел. Потом нерешительно, боком подбираясь к матери, заметил:
— А ты, мама, платок обронила. Поискать?
— Дома оставила. Не догадались, дурьи башки? Чем шляться, взяли бы и принесли. Не видите, мать издрогла вся?
Подошел Ленька, молча снял шапку и подал.
— А сам?.. Озябнешь, — проворчала мать, не зная, что ей делать с шапкой.
— У меня волосьев много… Я воротник подниму…
Помогая матери заправлять косу под шапку, Мишка вкрадчиво, шепотом спросил:
— За Красоткой, мама, да?.. — И громко, радостно: — Мы подсобим. Во, я ремень приготовил. Захлестнем рога, как собачка смирненькая пойдет… А подоишь Красотку — будем хлебать молоко. Эге?
— Да ведь оно вредное, — напомнила мать.
Сыновья промолчали.
— Эх вы… пионеры, — сказала она, усмехаясь. — Красные носите галстуки, в барабаны стучите, а правды не знаете. Вам только на мать кричать… А она, гляди, больше вас понимает, даром что не ученая… Ну, что языки прикусили? В Москве-то вон как рассудили правильные люди.
— Вырастем… и мы будем… правильные, — угрюмо сказал Ленька.
— Дожидайся. Матери надо слушаться, вот что. Отправляйся-ка домой, пока уши не отморозил. Мы тут с Минькой управимся.
В этот вечер и на другой день не было иных разговоров на селе, кроме как о колхозе. Выходило, как говорит партия коммунистов, как написал в газете товарищ Сталин, колхоз дело добровольное: хочешь — вступай и работай в нем, не желаешь — выписывайся, живи по-старому, как тебе нравится.
Половина села ушла из колхоза. Выписались Строчиха и Куприяниха с мужьями, Ваня Яблоков, кривой Антон Кузнец, зять плотника Никодима, Марья Лебедева и многие другие. Андрей Блинов пожелал остаться, и жена выгнала его из дому, он ходил ночевать по очереди то к Семенову, то к Петру Елисееву.