Сыновья
Шрифт:
Еще раз копнула она землю, и вдруг коричневая скользкая блестка скатилась ей на ладонь, и она увидела желтоватый червячок ростка.
— A-а! — воскликнула Анна Михайловна, примечая, как падает на ладонь второе проросшее семечко, третье…
Она бережно посадила ростки в землю, старательно заровняла лунку и, вставая, вытерла концом платка глаза.
Вскоре Анна Михайловна любовалась полем, усеянным зелеными, чуть видимыми усиками. Она говорила о льне, как о маленьком ребенке:
— Растет… растет, родимый! Ах ты, мой красавчик!.. От земли
— Четвертый листок пустил, — подметила довольная Дарья Семенова. — Будем нонче со льном, коли блоха не сожрет.
— Я золы припасла мешок.
— Тут сто мешков надо.
— Сказать Коле — найдет и сто. Печи-то бабы топят?
— Печей много, а Коля один, — проворчала Дарья, утираясь передником. — Везде Коля… да что ему, больше всех надо? И так, почесть, неделями не бывает дома.
В голосе ее была ласковая гордость и обида. И Анна Михайловна сказала то, что приятно было слышать Дарье:
— Ну, что сделаешь — председатель.
Они стояли на участке, облитые жаром весеннего полдневного солнца. Высоко над головами, в побелевшем небе, стригли, как ножницами, черными и острыми крыльями стрижи. Сухой, горячий воздух струился маревом.
— Ах, дождя бы… да проливного! — прошептала Анна Михайловна, изнемогая от жары и беспокойно озирая посевы.
Запрокинув голову, с надеждой глядела она в небо, но было оно бездонным и пустым, и только стрижи все стригли да стригли крыльями без устали.
— Хошь не хошь, а корову доить надо идти, — вздохнула Дарья, и Анна Михайловна, ощущая в сухом рту горечь и соль, поплелась за ней на выгон. И весь день ее не покидало тревожно-палящее чувство жажды.
Ночью Анна Михайловна два раза просыпалась и чутко прислушивалась, не шумит ли дождем крыша. В избе было тихо, душно и очень светло. Она встала, сонная, напилась прямо из ведра, черпая пригоршнями, потом выглянула на крыльцо.
Вечерняя долгая заря сходилась с утренней. В червонно-синем небе светились редкие звезды, точно прозрачные брызги воды. Не шелохнувшись, томительно никли ветви тополя. Слышно было, как на дворе ворочалась и тяжело дышала корова.
Спустившись с крыльца, Анна Михайловна ступила на луговину. Росы не было. Сухая, прошлогодняя трава, шурша, колола и чуть холодила босые ноги.
«Сушь… ровно летом, господи!» — думала Анна Михайловна и, понурившись, возвращалась в избу, ложилась на полу, не укрытая, и ей снилось два раза одно и то же — что она девчонкой шлепает по мутным лужам, потом, присев на корточки, пускает щепочки и, зачарованная, следит, как они, кружась и покачиваясь, уплывают в кипящий ручей.
Дождь пришел, крупный и теплый, когда его перестала ждать Анна Михайловна. К вечеру нежданно и как-то сразу потемнело небо, сухо и сильно треснул гром, и начался ливень. Она выскочила из избы раньше ребят, протянула руки, замерла и в одну минуту промокла.
С гумна бежали куры, распластав крылья, вытянув шеи и опустив хвосты. Под стоком бурлил ручей, и Мишка, засучив штаны, носился у крыльца по пенной луже, выкрикивая:
Дождик, дождик, пуще, На бабью капусту, На девичий лен — Поливай ведром!Стоя под косыми, отрадно хлеставшими струями, пожимаясь и ахая, Анна Михайловна вспомнила, как однажды, на диво ей, вот так же мокнул под дождем и радовался, словно мальчишка, Петр Елисеев. И только теперь она поняла его.
Дождь шел весь вечер и всю ночь. Наутро Анна Михайловна не узнала своего льна. Ровным зеленым лугом стлался он по влажной, дымящейся земле.
Лен пошел в «елочку», теперь блоха ему была не страшна. Но вместе со льном подняли голову сорняки. Сурепка, повилика, осот, заячья капуста обступили тонкие мохнатые стебельки.
— Полоть лен, — распорядился Николай Семенов.
В первый же день Анна Михайловна заметила, что многие колхозницы работают сидя, приминая коленями нежные побеги льна. Вытеребленные сорняки оставались тут же на полосах. Она молча стала в ряды полольщиц, легко согнулась и, осторожно двигаясь, чтобы не помять льна, выдирала колючий осот. Она набрала охапку сорняков и отнесла в овраг. И, глядя на Анну Михайловну, колхозницы одна за другой вставали с колен.
— Не управимся вовремя с прополкой… копаетесь! — ворчал Петр Елисеев, кусая ус и понукая баб.
Нетерпеливый, черный от загара, злой, он появлялся на поле неожиданно и всегда, словно нарочно, когда колхозницы отдыхали.
— Ровно ему кто скажет, под бок ткнет, — говорили с досадой бабы, поднимаясь. — Околевать теперь на работе?
— Не околевать, а поменьше прохлаждаться.
— Да ведь не железные. Все рученьки повыдергали.
— Знаю, — отвечал Петр, горячась. — А вы думали, в колхозе ватрушки прямо с неба в рот валятся? За спасибо?.. А, дуры бабы!
Просыпая табак, он торопливо крутил цигарку и, закурив, добрел, хвалил работу, неумело шутил. И Анна Михайловна, как и все, знала, для чего он это делает, ломая себя.
— Надо бы вечерку… прихватить, — как бы между прочим, невзначай, бросал он, уходя.
Прихватывали и вечерку, но конца прополке не было видно.
Тогда Анна Михайловна привела с собой в поле сыновей. Леньке и Мишке понравилась работа и, главное, обращение матери с ними как со взрослыми. После обеда они явились во главе табуна ребят. Галками разлетелась ребятня по полосам. Петр Елисеев даже замычал от удовольствия. А Семенов посулил:
— Ландрину куплю по фунту на нос. Выручай, пионерия!
Прополотый лен рос могуче. Он зацвел рано и дружно, окрасив поле в бирюзовый цвет. Казалось, полнеба упало на землю. Девушки заглядывались на цветущий лен и невольно срывали и прикалывали его на грудь, как незабудки.
По вечерам голубоглазый лен засыпал, дремотно сжимая лепестки, точно ресницы, а утром, умытый росой и обогретый солнцем, вновь раскрывал свои ясные очи.
Семенов привез из города конную льнотеребилку. Это была первая машина, приобретенная колхозом, и все сбежались смотреть на нее. Теребилка оказалась маленькая, словно игрушечная. И окрашена она была ярко, как игрушка, в красную и голубую краску.