Сыновья
Шрифт:
Народ возвращался с поля. Где-то скрипели невидимые телеги. Слышался говор. Вот из переулка выехал пахарь, опрокинутый на рогулях плуг блеснул осколком зеркала. От реки, в чащобе ольхи, еще зеленой, показался желтый, точно песчаная гора, воз. Лошади из-за густых ольх не было видно, и громада снопов медленно плыла живой скирдой.
Анна Михайловна пошла гумном, чтобы не встречаться с людьми. Ребята держались за подол и капризничали. Они устали, хотели есть. Она зашла в огород, выдернула по морковке и дала ребятам. Перестав плакать, они захрустели, как зайцы,
Как звезды, светились над матерью глаза сыновей. Мишка, балуясь, теребил ее волосы, подвижное лицо его сморщилось от смеха, пуговичный носишко расплылся. Ленька, навалившись на грудь медвежонком, трубил в ухо, и русый вихор его щекотал кожу. Анна Михайловна вспомнила о муже и в первый раз подумала о нем без боли, точно он был жив… И все, что беспокоило и мучило ее минуту назад, отодвинулось в сторону, забылось, уступая место простому материнскому чувству. Так хорошо было лежать, не шевелясь, на спине, смотреть в беззаботные сыновьи глаза, слушать болтовню и смех, чувствовать на груди теплую живую тяжесть и щекочущее, приятное прикосновение ручонок, упругих, пахнущих морковью губ, мягких волос…
Сыновья заметили у матери слезы.
— Ушиблась? — удивился Мишка, перестав смеяться.
— Н-ну… а еще большая! Смотри, мам, как я кувыркнусь… и не больно. Смотри!
Ленька сполз с ее груди и, внимательно глядя на мать, посапывая, настойчиво спрашивал:
— Головой стукнулась, да? Которое место?.. Давай подую — пройдет.
— Прошло… — сказала Анна Михайловна, улыбаясь и смахивая слезы. — Коли уронили, сами теперь и поднимайте меня.
Ребята схватили ее за руки, потянули. Она вскочила с земли так неожиданно легко, что сыновья, потеряв равновесие, попадали на траву.
— А! Вот вам… Ма-ла ку-ча! — засмеялась мать и принялась тискать, щекотать ребят, приговаривая: — Станете над матерью измываться? На землю ронять станете?
У палисада, под тенью молодых тополей, Елисеев распрягал своего Буяна. Жеребца донимали мухи, он не стоял смирно, и Елисеев ругался. Выцветшая гимнастерка его, рябая от дегтя и бурых мокрых пятен, была, как всегда, распахнута на груди.
Анна Михайловна хотела пройти мимо, но Петр окликнул ее, точно между ними и не было ссоры.
— Будет дождь, как думаешь? — спросил он, нетерпеливо поглядывая на небо.
— Должно, будет, — неохотно ответила Анна Михайловна, оправляя волосы.
— А стороной не пройдет? Тпру-у, дьявол!
Он посмотрел еще раз на благодатную тучу — синее крыло ее вот-вот собиралось размахнуться в полнеба, — поцарапал обожженную потную грудь и, уверившись, что дождь непременно будет, весело заключил:
— По заказу. Вовремя отсеялся… А ты?
— На себе пахать собираюсь, — ответила Анна Михайловна, поворачивая к крыльцу.
Елисеев бросил хомут и шлею на землю, резко свистнул. Чалый потный жеребец послушно выскочил из оглобель и, фыркая, отряхиваясь, пошел во двор, махая пышным хвостом. Калитка была притворена, жеребец привычно толкнул ее мордой.
Наблюдая за конем, Петр пробормотал:
— Что ж ты… Всем кланяешься… а у соседа и попросить не хочешь?
— Какой толк? Все равно не дашь лошади.
— А может, и дам… почем знаешь?
— Скорей удавишься, — сказала, озлясь, Анна Михайловна.
Петр рванул с земли сбрую, кинул ее на себя и побежал к навесу, печатая дорожку коваными каблуками тяжелых сапог. И, как бы заметая его след, порыв ветра поднял на дорожке пыль, закрутил ее, понес дымным столбом по двору.
— Не любо правду-то слушать, — сказала Анна Михайловна и ушла в избу кормить ребят обедом.
Вскоре в доме потемнело, потом окна осветила молния, глухо прокатился гром. Ребята затихли за столом, перестав есть. Анна Михайловна перекрестилась, закрыла вьюшкой трубу в печи и притворила, по обычаю, дверь, чтобы не было сквозняка.
По стеклу осторожно стукнули редкие крупные капли дождя; снова и снова мигнула торопливо молния, точно подгоняемая раскатистыми близкими ударами грома, настойчивее застучал дождь и наконец хлынул потоком.
— Ну, слава тебе… — еще раз перекрестилась Анна Михайловна и бросилась под сени искать старый ушат. За лето ушат рассохся, его следовало замочить и, кстати, запастись мягкой дождевой водой: нет ее лучше для парения и стирки.
Устанавливая под стоком ушат, Анна Михайловна заметила Петра Елисеева и подивилась. Елисеев, скинув сапоги, стоял возле палисада. Дождь хлестал его, гимнастерка и штаны смокли, прилипли к телу. Петр добро смеялся, поеживаясь и приплясывая в луже.
— Знатно… как в бане… У-ух, хорошо… Да отвяжись, черт! — отвечал он жене, звавшей в избу.
«Ишь его разбирает… чудака», — беззлобно подумала Анна Михайловна и невольно сама подставила пригоршню под сток. Холодная вода приятно обожгла лицо.
— Что? Важно? — крикнул ей Елисеев. — Вот он, батюшка… мой-то, заказной… Теперича озимь, гляди, по-пре-ет!
Он поднял сапоги, вылил из голенищ, как из ведер, воду и, сунув сапоги под мышку, зашлепал под дождем на двор к Анне Михайловне. Улыбка не сходила с его оживленного мокрого лица. На ходу он поправил ногой ушат под стоком.
— Бери коня, — сказал он, выжимая подол гимнастерки. — Дождь пройдет — и запрягай. Пахать опосля такого ливня — благодать.
— Ну, спасибо, коли так, — недоверчиво поблагодарила Анна Михайловна.
Елисеев наклонился к ней, обдавая сыростью. Лишаи на его лице темнели синяками, с обвислых усов падали светлые капли.
— Ты на меня, Анна, не серчай. Я человек военный, горячий. Иной раз и перехватишь… — Он смущенно кашлянул, помолчал. — И жадностью не попрекай, — добавил он глухо. — Я, может, сам… себя… ненавижу.