Сыр и черви
Шрифт:
Не стоит спешить с утверждением, будто «взгляды Меноккио не образовывали какой-либо системы» * . В них есть последовательность, очень напоминающая логику, свойственную учению анабаптистов и других родственных им радикальных течений Реформации. Гинзбург не мог не заметить и не подчеркнуть эту близость взглядов Меноккио к позициям анабаптистов, которые также, как и он, настаивали на простоте слова Божьего, на неприемлемости культовых изображений, церемоний и таинств, не признавали Христа Богом, настаивали на преимуществе практической религиозности и дел благочестия перед чистой верой, обличали недопустимую роскошь церковной жизни, проповедовали веротерпимость. В данной связи Гинзбург ссылается на исследования, показывающие распространение анабаптизма в Венецианской области, в частности, во Фриули, и допускает, что Меноккио, который начал проповедовать свои мысли задолго до первого ареста, вполне мог в молодые годы поддерживать контакт с одной из анабаптистских групп. И все же Гинзбург отказывается отнести этого мельника-«еретика» к числу анабаптистов, ссылаясь, в частности, на то, что для них, почитавших единственным источником истины только Священное Писание, была неприемлема та разнородность текстов, на которые он ссылался, объясняя свои религиозные идеи, немыслимы какие-либо положительные высказывания о папе, о мессе, об индульгенциях, звучавшие из уст Меноккио. Действительно, Меноккио не был анабаптистом в том смысле, что он не принадлежал к их церковной (или, если угодно, сектантской) организации и не держался строго и точно всех их взглядов. Однако Гинзбург идет еще дальше и считает, что и своим происхождением религиозные идеи Меноккио обязаны не этому движению и вообще не Реформации, а некоему «вполне независимому течению крестьянского радикализма, которое много старше Реформации и которое бури этой эпохи лишь вынесли на поверхность». Именно к нему, укорененному в «прочной традиции народной культуры»,
Гинзбург показывает, как у Меноккио отчетливо обнаруживалась тенденция к полному отождествлению религии и морали, которая, доводя до крайних пределов концепцию деятельной веры, утверждала приоритет любви к ближнему по сравнению с любовью к Богу; и он справедливо отмечает наличие указанной тенденции во всех итальянских еретических (то есть реформационных) движениях второй половины XVI в., в частности в анабаптизме. По мнению Гинзбурга, в этом сведении религии «к чисто земному феномену», к системе моральных или политических установлений «не исключена частичная конвергенция между сферой высокой культуры и радикальными народными движениями». Однако не правильнее ли здесь увидеть вместо «частичной конвергенции» двух культур проникновение в народную толщу идей и концепций, выработанных и распространенных в кругах религиозных диссидентов Италии? Естественно, усвоение их определенной средой и даже конкретным человеком накладывало на них свой отпечаток. И все же, что в данной обмирщенной концепции религии, проповедуемой Меноккио, могло бы свидетельствовать о воздействии на нее традиций народной культуры, остается непонятным; все развитие мысли в этой концепции заложено уже в ее исходной установке, сформулированной идеологией оппозиционных течений Реформации, вполне возможно, под влиянием гуманистической культуры; ведь уже у Эразма Роттердамского мы найдем такое понимание христианства, которое будет удивительным образом созвучно высказываниям Меноккио. К сожалению, возможность подобного рода связей никак не отмечена Гинзбургом и тем самым им упущен из виду еще один аспект исследования духовного мира фриульского мельника.
Гинзбург безукоризненно, на уровне сопоставления текстов сумел показать близость, а, возможно, и зависимость Меноккио в понимании природы Бога и интерпретации им лиц Троицы от антитринитарных доводов Мигеля Сервета, испанского врача, богослова и философа, высказанных в трактате «О заблуждениях в отношении Троицы» (De Trinitatis erroribus), переведенного на итальянский язык и, по-видимому, так или иначе известного вольнодумцу из отдаленного фриульского селения. Как и Сервет, Меноккио настаивал на человеческой природе Христа, отрицал самостоятельность Св. Духа, растворял Бога в мире, отождествляя с ним. Допуская, что идеи Меноккио «имеют своим отдаленным источником» сочинение Сервета, Гинзбург, вместе с тем, усматривает в них еще и проявление «народного материализма», с которым вполне согласуются положения о том, что Бог, Св. Дух и душа не есть самостоятельные субстанции, что существует только материя, наделенная божественными атрибутами, только вечный круговорот четырех стихий. Непонятно, однако, что позволяет Гинзбургу связать подобные воззрения с «подпольной устной традицией»; ведь он не приводит никаких других документов, которые бы убедительно свидетельствовали об укорененности этих воззрений в народном сознании, в глубинных пластах народной мифологии и фольклорной культуры, восходящей к далекой древности. В то же время, в своего рода материалистической концепции мироздания и пантеизме Меноккио несложно увидеть вольное изложение соответствующих идей древних или ренессансных натурфилософов (и не только Сервета, но, возможно, Симоне Порцио, Марчелло Палидженио Стеллато, Бернардино Телезио и иных * ), хорошо известных во второй половине XVI в. и воспринятых философом-самоучкой, если не из первых рук, то в чьем-либо письменном или устном пересказе. Причем, в упрощении идей предшественников, допущенном Меноккио, невозможно отыскать никакого специфического кода, который, по мнению Гинзбурга, определял его подход к книге и основывался на «прочной традиции народной культуры».
Правда, похоже, что уж в одном-то случае, а именно — в космогонических концепциях Меноккио, искомая устная народная традиция «прямо выходит на свет». Отрицая сотворение мира Богом, фриульский мельник утверждал, что первоначально был хаос, содержащий в себе все стихии, и, подобно сыру в молоке, они сбились в один комок, в котором появились черви, из них и произошли ангелы и Бог, создавший затем Адама и Еву... Ближайшие аналогии сообщенному Меноккио мифу, в котором, впрочем, нельзя не заметить примесь библейско-христианских преданий, Гинзбург находит в ведийском сказании о пахтании богами-творцами вод океана и происхождении космоса из его сгущения, подобному сгущению молока, а также в калмыцком мифе о возникновении мира из вспененного и затвердевшего, как сыр, моря и зарождении в нем червей, превратившихся в людей, из которых самый сильный и мудрый стал Богом. Основываясь на сходстве космогонической концепции Меноккио с древнейшими мифами человечества, Гинзбург полагает, что тот воспроизводил, сам и не подозревая об этом, вековечные предания, сохраненные не иначе, как благодаря устной традиции, прямой их передаче из поколения в поколение. «Не такая уж фантастическая гипотеза», — заключает свою мысль Гинзбург, если учитывать, что в то же время во Фриули был распространен культ «бенанданти», «шаманский по своей сути». Гипотеза, возможно, не такая уж фантастическая, однако для ее принятия нужны дополнительные свидетельства, которые бы показали бытование в народной среде Фриуля поверий, близких космогонии Меноккио. Пока же их нет, аналогии, предложенные Гинзбургом, выглядят произвольными и мало убедительными. Ведь имея в виду ученые увлечения Меноккио, уместнее его космогонию поставить в связь с античными мифами об изначальном хаосе, интерпретированными в понятиях античной же натурфилософии, хорошо известной в эпоху Возрождения. Обратим внимание, что, характеризуя хаос, Меноккио представляет его смешением не просто всего и вся, но четырех, выделенных именно античной натурфилософской мыслью стихий, то есть материальных первоэлементов («сначала все было хаосом, и земля, и воздух, и вода, и огонь — все вперемежку», — утверждал Меноккио). Что же касается уподобления космогенеза образованию сыра в молоке, а появления ангела и Бога — зарождению в сыре червей, то эти образы могли быть навеяны бытовым опытом Меноккио (который, конечно же, знал, а, возможно, и сам использовал технологию изготовления сыра и видел, как в нем заводятся черви), нежели сообщены неким сокровенным изустным преданием, тысячелетиями сохранявшемся в народной памяти. Во всяком случае было бы нелепо отказывать человеку в способности к творческому образному мышлению, даже если согласиться с предположением о том, что он является носителем, пусть и не отдающим себе в этом отчета, самобытной народной культуры.
В ходе допросов Меноккио как-то признался, что он, объятый гордыней, «желал нового мира и нового устройства жизни». Речь идет, по мнению Гинзбурга, о преобразовании земной жизни собственными силами человека. На этом основании в словах Меноккио он усматривает утопические мотивы, которые возводит прежде всего к крестьянскому сказанию о легендарной заокеанской стране изобилия Кокань, а не к «Утопии» Томаса Мора или соответствующему сочинению итальянца Антон Франческо Дони, хотя именно его название — «Новый мир» — воспроизведено в словах Меноккио. Тем не менее, Гинзбург решается предположить, что с произведением Дони, идеи которого в иных случаях близко напоминают мысли фриульского мельника, этот человек скорее всего не был знаком, а вот о крестьянском и карнавальном мире страны Кокань мог кое-что слышать. Недоумение вызывает, однако, не это предположение итальянского историка, а его решительное утверждение, будто в цитированных выше кратких «словах Меноккио приоткрываются на мгновение глубокие народные (курсив Гинзбурга. — О.К.) корни всяких утопий, обращенных как к простому, так и к ученому читателю». Ибо в самом по себе желании «нового мира и нового устройства жизни» невозможно отыскать «народные корни утопии», как и любые другие корни этого явления европейской общественной мысли, исторически обусловленного радикальным мировоззренческим переворотом, осуществленным в культуре эпохи Возрождения * .
По материалам инквизиции Гинзбург реконструирует круг доступных Меноккио книг, обращая внимание не только на то, что он читал, но и на то, как он это воспринимал. В распоряжении мельника-книгочея были Библия, «Цветы Библии» (переложение средневековой каталанской хроники, в состав которой входили фрагменты Вульгаты, «Хроники» Исидора Севильского, апокрифические евангелия, «Светильник» Гонория Августодунского), «Золотая легенда» Иакова Ворагинского, «Путешествие» сэра Джона Мандевиля, «Декамерон» Боккаччо, «Сон Каравии» (шутливо-сатирическое стихотворное повествование в жанре видения, составленное в духе итальянского евангелизма), анонимная поэма «История Страшного Суда», «Месяцеслов» Марино Камилло де Леонардиса, хроника конца XV в. Якопо Филиппо Форести и, возможно, Коран; все это Меноккио мог читать, разумеется, только на итальянском языке. Проведенное Гинзбургом сравнение текстов книг, упомянутых Меноккио, с выводами, которые он из них мог сделать, показывает, что куда большее значение, чем исходный текст, имеет подход к нему этого человека. Ибо, как справедливо подчеркивает Гинзбург, восприятие чужих произведений было у Меноккио «односторонним и произвольным: он как будто лишь искал подтверждения своим уже прочно укоренившимся идеям и убеждениям». Роль именно этих книг (за исключением, пожалуй, «Путешествия» сэра Джона Мандевиля, повествование которого «о разных народах и верах», по собственному признанию Меноккио, измучило его «всего») в идейном формировании сельского философа не стоит преувеличивать, их чтение действительно могло лишь способствовать рождению в его сознании мыслей, корни которых гораздо глубже. По мнению Гинзбурга, — в устной традиции, хотя никаких убедительных свидетельств ее существования итальянский исследователь привести не может. Поэтому его утверждение, будто та самая «идеология примитивного, инстинктивного материализма», выражая которую Меноккио прибегал к понятиям, присущим «христианским, неоплатоническим, схоластическим системам», была «выработана поколениями его крестьянских предков», является не более, чем гипотезой, увлекательной, но и рискованной. Весь комплекс воззрений Меноккио убеждает, что его установки мировосприятия, проявившиеся, в частности, и в пресловутом «примитивном материализме», очень близки идейным и религиозным исканиям радикальных течений итальянской Реформации и сформировались, по-видимому, в молодости под влиянием прямых контактов с их адептами и чтения распространенной в их среде литературы. Сам Гинзбург довольно полно, хотя и не исчерпывающе, показывает возможные связи представлений фриульского мельника с учениями разных групп в реформационном движении Италии, теми или иными его памятниками. И, разумеется, он прав, когда утверждает, что Меноккио был свободен от какой-либо данной ему извне системы (курсив мой. — О.К.) идей». Речь, однако, идет не о системе, а о мировоззренческих принципах, которые не контролируя строго все нюансы мысли у Меноккио, задавали все же ей направление, просеивали всю информацию (в том числе исходящую и от книжного слова, авторитет коего оставался огромным), выделяя в ней то, что было им созвучно; их ближайшие источники — и здесь я должен акцентировать несогласие с Гинзбургом — следует искать в том умонастроении, которое характерно для радикальной Реформации, ставшей идейным преемником ренессансного гуманизма * .
Случай Меноккио, полагает Гинзбург, не уникален, черты «своеобразной крестьянской религии» он ищет не только у него, но и еще у ряда представителей простонародья, возбудивших к себе внимание инквизиции по подозрению в ереси. В частности, у автора религиозно-дидактической поэмы «Семерица», известного под псевдонимом Сколио, который проповедовал, в частности, равенство всех религий, сводя их существенное содержание к десяти нравственным заповедям. Положение, несомненно, родственное мыслям, высказанным Меноккио, однако оно очевидным образом связано с рационалистической, философской «ересью», то есть с радикальными реформационными учениями, и никаких особых признаков «подземного течения крестьянского радикализма», к которому стремится отнести его Гинзбург, отыскать в нем невозможно. То же самое следует сказать и о социальном идеале этого поэта-самоучки, главными своими чертами близко напоминающем не столько так называемые «крестьянские утопии», сколько конкретно «Утопию» Томаса Мора и идеи близких ему гуманистов — и умеренностью и скромностью, свойственными быту описываемого им сообщества, и отказом от ненужных ремесел, всех видов праздности и беспутной жизни, и строгим соблюдением принципа равенства, и отсутствием социального угнетения, и торжеством справедливости благодаря простоте и ясности законов. Также нельзя признать удавшейся попытку Гинзбурга нащупать общую основу религиозного диссидентства как Меноккио, так и еще одного мельника, его старшего современника Пигино в их причастности к устной народной культуре, «традициям и мифам, которые переходили от одного поколения к другому». Ибо, как убедительно показал сам же Гинзбург, с гораздо большим основанием можно говорить о воздействии на этого мельника-вольнодумца реформационных идей, распространенных во вполне определенных социальных кругах, с которыми он находился в контакте.
Нужно согласиться с Гинзбургом, что своеобразный духовный мир крестьян, воззрения которых он исследовал, и прежде всего Меноккио, полностью не объясним посторонними влияниями. Конечно, эти влияния, попав на определенную социально-культурную почву, были ею усвоены и преобразованы. Проблема состоит в том, чтобы понять, что представляла собой эта почва. Только ли пласты архаических представлений, сохраняемых устной традицией, — то, что Гинзбург именует «народной культурой»? Или же это была культура народа, низших, угнетенных классов, не только хранящая древнюю фольклорно-мифологическую традицию, которая, впрочем, все больше вымывалась из глубины ее памяти, но и развивающаяся, вырабатывающая адекватные запросам и вызовам времени формы сознания и творчества. Первый взгляд видит в народной культуре собрание закоснелых поверий, ведущих — по крайней мере в XVI в. — подпольное существование и лишь под влиянием чрезвычайных обстоятельств * выходящих на поверхность, второй видит в ней живой, духовный организм, способный к продуктивной, творческой деятельности. Склоняющийся к первой точке зрения Гинзбург в случае с Меноккио, несомненным представителем народного умонастроения, корни его веротерпимости (а более широко — религиозного радикализма), мечтаний о переустройстве общества, натурфилософских идей усматривает «в непроницаемой глубине прошлого, в неизвестной нам культуре деревни». С таким подходом невозможно согласиться, ибо все указанные воззрения носят не внеисторический характер; они не могли быть актуальны для «культуры деревни» (и не только деревни) на всем протяжении ее истории вплоть до развертывания Реформации и Контрреформации, до социального и культурного перелома XVI в.; возникнув в определенную историческую эпоху в связи с теми проблемами, с которыми столкнулось европейское общество, эти воззрения в их интерпретации у Меноккио обнаруживают живую реакцию народной среды на конфликты в общественном развитии, религиозной сфере и культуре их времени.
Успех более ранней книги Гинзбурга о «бенанданти», в которой ему удалось в крестьянских верованиях, ставших объектом инквизиционных разбирательств, проследить черты древнего аграрного культа, несомненно спровоцировал итальянского историка пойти в том же направлении при изучении материалов инквизиционных процессов над Меноккио, хотя подлинная самобытность этого сельского мыслителя не в отражении им вековой устной традиции, а в его чуткости к новейшим веяниям эпохи, способности с позиций человека из простонародья высказать отношение к самым злободневным социальным, религиозным и мировоззренческим вопросам. Тем не менее, установка на реконструкцию «глухих народных верований» не помешала Гинзбургу провести полноценное исследование и по его итогам издать интереснейшую книгу. Свою роль тут сыграла научная добросовестность итальянского историка, ни в коем случае не пренебрегавшего и теми источниками, которые, казалось, могут идти вразрез с его концепцией. Меноккио, этот философ-самоучка, обвиненный в ереси и вольнодумстве, представлен на широком фоне основных тенденций и явлений социальной, религиозной, церковно-политической и даже экономической жизни Италии середины—второй половины XVI в. И судьба этого человека, имевшая не столь уж необычное для своего времени трагическое завершение, и судьба каждой из его идей прослежены со всей возможной тщательностью, для чего автор привлекает обширнейший материал источников, обращается к трактатам гуманистов и реформаторов, фольклорной традиции, сочинениям простого люда, переводам с латыни средневековых религиозных компендиев, частной переписке, делопроизводству инквизиции и церкви, частно- и публично-правовым документам. В результате через духовный мир Меноккио довольно полно был воссоздан облик эпохи, весьма своеобразный, ибо ее судит, сам представ перед трибуналом инквизиции, не чуждый интересам высокой культуры простолюдин, представитель редко умевшего внятно заявить свою позицию немотствующего большинства. Голос этого человека донес до нас итальянский историк.
О работах Карло Гинзбурга отечественный читатель, интересующийся проблемами истории культуры, знает уже довольно давно. В 1982 г. вышел в свет реферативный сборник, в котором Л.М. Баткиным был сделан добротный обзор двух книг итальянского исследователя — одной публикуемой ныне, другой о «бенанданти» * . Тогда же в 80-е гг. появляются ссылки на труды Гинзбурга в научных исследованиях на русском языке. В 1990 г. в ежегоднике «Одиссей» напечатана в переводе с французского статья непосредственно самого Гинзбурга, посвященная изучению мифологической структуры, лежавшей в основе средневековых концепций ведовства * . Другая его статья по этой же проблеме, показывающая, сколь проницательно высокая культура позднего средневековья (в лице крупнейшего философа и церковного деятеля эпохи Николая Кузанского) угадывала связь распространенных в деревенской среде культов богини богатства и удачи с древними языческими верованиями, вышла на русском языке в сборнике материалов конференции о французской исторической школе «Анналов» ** . В этом ряду можно также упомянуть еще одну изданную в русском переводе в 1998 г. работу Гинзбурга, касающуюся проблем преемственности германских традиций в идеологии и практике национал-социалистической Германии *** .