Шрифт:
Эта драма сделала его очень печальным. Печальным и безразличным к своей судьбе.
Душистый червь сказочного воздушно-трансового настроения полз из минуты в минуту, из часа в час… Даже не столько полз, сколько слоился чешуйками в тесном пространстве времени, мучительно медленно отслаивая от него день за днем, час за часом, минута за минутой. Что, отслоившись, долго-долго падали на дно ущелья жизни и разбивались там на мелкие незначительные события. Да какие, к черту, события? Так, связующие опорно-двигательные моменты его невзрачного бытия, кое он с удовольствием снаоборотил бы на взрачное небытие. Вместо тряссучьей трескотни об одном и том же: порочного круга быта, в центре которого он сидишь и ширишь его слезами своей больной души. К этому даже привыкаешь. И оно теряет свою навязчивость и становится привычным концом этой нелепости, которую попугайно именуют: «жизнь».
Зачем её дали? Кто просил? В те ли руки она попала?
Да
Ведь именно это состояние глубинного разочарования в себе и во всём этом вдруг нелепом к тебе мире и является туристической базой у подножья горы Меру, где ты получаешь обмундирование и экипировку спелеолога. Которого Будда достиг только после того, как обошёл всех Учителей в округе, но так толком-то ничему у них и не научился. Кроме как зарабатывать на жизнь за счет тех, кто наивно развесил уши. И только после того, как он полностью выбился из сил по дороге к очередному Учителю, да так что чуть не упал в ручей и наконец-то целиком и полностью разочаровался достичь чего бы то ни было вовне, вдруг, неожиданно для самого себя, провалился вовнутрь своего же тела и… Понял смысл поговорки: «Всё хорошо в Меру!» То есть то, почему греки считали, послушав поэтов, для которых гора служила метафорой для передачи сужающейся к вершине спирали времени из-за постепенного ускорения человеческого развития, что боги живут на Олимпе. Так же как и многое-многое другое. И громко рассмеялся! Впервые нащупав тропу ко «второму солнцу». Внутри каждого.
Но наш герой был всё ещё слишком одержим предлагаемой ему учеными (котами) реальностью и рассматривал данное состояние в духе современных ему идей – как прострацию. То есть как следствие охватившего его несчастья, с которым априори нужно бороться.
Жить было ни к чему, а умирать – тупо. Но это уже не было поводом, чтобы себя ненавидеть. Ему уже было абсолютно всё равно.
Но от перемены мест слагаемых… И это было единственное, чем он себя бодрил, не решаясь опять оступиться в пучину бессознательного. Категорически отвергнув ещё один «вариант» матери его утешить. Не менее прекрасной Принцессой, дочерью её подруги Анны. Которую, он знал, они обе готовили ему ещё с детства – на медленном огне их дружбы. Сердце которой внезапно для неё самой вдруг оказалось теперь вакантным. Точно также, впрочем, как и – его. Заставив их задумчиво оглянуться друг на друга, сквозь толщу времени, как двояковыпуклую линзу, делавшую любой их поступок тогда – сейчас таким огромным. Но… Не более того.
Понимая уже, что другие – это только способы, которыми ты можешь научиться быть несчастным, тому как нужно правильно себя ненавидеть, правильно подозревая других в том, что они тебя используют, быть кем-то лишь в глазах других, заглядывать им в рот, ловить зайчики их любви, истекая при встрече слюной восторга, радужно выгибать спинку, когда им снисходительно захочется потрепать тебя по холке.
Ведь кем он был на самом деле? Так сказать, – изначально?
«Я с самого детства чужое
Тело таскал непривычно большое.
В дождь листва мне шепчет свои сны.
Я больной ребенок тишины.»
Тем более, что его транс, в который Лёша впал как в некую эмоциональную кому, был настолько, сам по себе, прекрасен, что Джонсон выступала здесь лишь поводом к тому, чтобы он смог почувствовать всю прелесть и глубину своей собственной души.
«Я входил в оранжерею, как во храм.
В ней посмел заговорить бы только хам.
Заходя, здоровался я с листом,
И росинка вдруг прощалась с лепестком.
К нам пришла сегодня гостья. Звонкий смех!
Восемнадцать лет девчонке – первый снег.
Живо трогает, смеётся, лепестки.
И ожили странным светом цветники.
Чуткий голос. И срезает, как цветы,
Все святыни в саде зимнем Красоты.
Лишь когда ушла, я понял: стёрт мой храм.
Нет дорог в оранжерею, к тем цветам.»
Но в глубине души Лёши, на задворках этой оранжереи, сидел Фил и, в отличии от него, прекрасно осознавал, что, в сущности, Джонсон ни чем не отличается от других. Ведь поступки других актуальны для тебя только в той мере, в какой они захватывают корвет твоего воображения и берут командование твоей экспедицией на себя, задавая тебе свой курс поведения и проецируя на горизонте «остров сокровищ». Поэтому, пока ты не станешь обращать своё внимание на себя, на свои действия, размышлял Фил, вместо того чтобы увлекаться
Но это её выступление на сцене минувших событий до сих пор настолько сильно его захватывало, что Лёша и не думал всерьез подпускать к себе Фила, этого «трепанатора любви». Предпочитая ему общение с океаном.
«Нищ и гол. И он ушел.
Туда, где скалы рвёт вода.
Где беспокойная орда
Не выжгла своего следа.
Там чайки стон в дыханьи волн,
Там будто жил морской дракон…
Ушел. И там, в руинах скал,
Свободы ветра он искал.
Там бриз раскрыл ему на миг
Ритм танца с веерами брызг.
И он ушел в те каменные дали…
Лишь чайки иногда в погромах пенных дня
Его меж волн и скал безумного видали.»
Который всегда понимал его гораздо лучше и полнее. Намного глубиннее, чем даже Хапер.
До тех пор, пока его транс наконец-то ни выдохся. И Фил не сумел-таки объяснить ему, что в случившейся драме виноват не он, не Лёша, а всецело один Банан. С его непристойным поведением. Но отдуваться и мучить себя совестью будет только и только Лёша. Потому что пока связь Банана с Джонсон танцевала ими в своей чарующей длительности, Лёша был тому нужен. А теперь – нет. Так как сердце – пусковой механизм, используемый телом для создания у нас тех или иных поведенческих установок. Обогащающий «горючую смесь» установки кислородом чувств, окрашивая её в неистовые тона. Дабы мы не смогли сдержать её сквозной напор доводами разума. И что если Банан до сих пор и со-настроен с Лёшей, то есть и продолжает себя наивно мучить, наслаждаясь образом великомученика, то только потому, что сам Лёша подстрекает его к тому своим больным до женской плоти воображением. Находя её – прекрасной! Рассматривая её лишь как повод для того поэтического бреда, которым он насквозь пропитан. Воображая и отношения с женщинами также, как нечто возвышенное. А не как нечто сугубо утилитарное, как рассматривают это сами женщины.
Не понимая ещё, что отношения с женщиной есть нечто волшебное и иррациональное – ровно до тех пор, пока ты её интересуешь. И нечто животное и рациональное – когда ты уже не в силах её заинтересовать. В попытке хоть как-то обосновать для себя вашу всё ещё длящуюся, по инерции, связь. То есть – мина замедленного действия. Которую ты сам же и активируешь, как только признаёшься ей в любви, произнося имя этого «господа» всуе.
Наконец-то поняв и то, к чему Джонсон подвели события её жизни. Наблюдая заново её «сцену плача» в объятиях матери. Ведь выходило, что Джонсон просто-напросто боялась от него снова забеременеть. По крайней мере до тех пор, пока окончательно не разрешится вопрос со свадьбой. И лишь тогда ей уже никогда не придется снова проходить по кругу ада избавления от ребенка. В этом-то и была причина того, что Джонсон всем, включая и его самого, так долго отказывала. Интуитивно отвергая и самого Лёшу и его ухаживания, навсегда усвоив этот урок. А не в том, что она изначально была какой-то там недотрогой. Какой он через её упорные отказы тогда наивно и воспринимал: на первый взгляд. Который у него за этот период благополучно сформировался, подсовывая её неврозу в своём воображении самые возвышенные и зазеркальные контексты. Охотно веря в то, что она – самое светлое, что когда-либо было в его жизни!
Ведь то, какой он тогда её наивно воспринимал, танцуя на площадке восхищения перед его опьяненным от её красоты и недоступности взором белые танцы в «Гарике», и превращало его жизнь в самую настоящую Сказку. А его самого – в её главного героя. Её Прекрасного Принца. И его Прекрасную Принцессу. Которую их предстоящая свадьба должна была самым волшебным образом превратить в самую настоящую Королеву. Его грёз! Заставляя тогда ценить в сто карат каждые, невольно наворачивающиеся теперь на глаза, мгновения.