Тадзимас
Шрифт:
грецкими орехами, о которых уже говорилось выше, но замечу, что называются они еще и волошскими, – изредка, с годами – все реже, их так называют, – а чаще всего говорят о них кратко, имея в виду то, что это именно грецкие, а не другие какие-нибудь, говорят отчасти условно, зная, что их и так поймут: орехи, – и сразу видишь: вот они созрели, падают на землю и лежат там, в густейшей, почти непроницаемой тени, растрескавшиеся, с подсыхающей кожурой, из-под которой выглядывает ребристая, извилистая оболочка самих орехов, тех, какими все привыкли их видеть, оболочка, которую придется потом разбивать, чтоб извлечь состоящие из двух смыкающихся частей, из двух продолговатых полушарий, похожих на человеческий мозг, плотно и уютно лежащие под скорлупой, чистенькие, светлые ядрышки, – и пора созревших орехов уже воспринимается людьми как очередная трудовая полоса в жизни, как новая страда, – и с каждым, даже небольшим, порывом ветерка орехи падают и падают, а их собирают и собирают, складывают
и природа стоит перед нами с неким списком, с развернутым свитком, с грандиозным своим каталогом, в котором чего только нет, – и готова она одарить нас всем тем, чем богата, чем рада, —
весенним и летним медом, золотистым, янтарным, целебным,
помидорами – красными, розовыми, мелкими и огромными, выросшими в степи, на солнце, и потому – сладкими, выросшими в огородах – и потому сочными, самыми спелыми, самыми разными, желтыми, сливками – тоже прекрасными, помидорами – дарами, помидорами – шарами, помидорами – сферами, помидорами – живыми примерами природного изобилия, – и людские усилия по выращиванию их – оправданы, помидорами люди – обрадованы, сок томатный по улицам возят бочками, но и это окажется вскоре только цветочками, потому что зреют поздних помидоров сорта – и округа будет соком багрянистым залита, и на всех с избытком хватит помидоров, ну а с ними и довольных разговоров о запасах на зиму обильных и о тружениках местных двужильных,
огурцами – ну конечно, молодцами, – вон какими тугими, зелеными, своей спелостью и силой изумленными, то и дело меж плетями разветвленными повисающими тяжестью живой, каждый – крепок, но немного сам не свой, потому что вот сейчас его сорвут и к столу в корзинке легкой понесут, а за ним другой сорвут, – в конце концов, даже если очень много огурцов есть на грядках, всех их ждет такой конец – больно вкусен каждый спелый огурец, но зато потом, весной, восстанет он из семян, а им уж имя – легион, он во множественном вырастет числе на хорошей черноземной земле, целой ратью обернется он зеленой, – будет съеден он, и свежий и соленый,
тыквами, срываемыми с подсохших плетей, увесистыми, поднимаемыми с усилием, доставляемыми на кухни, где из них варят кашу, где вытаскивают из разверстого их нутра семечки, сушат, жарят, лузгают, и вообще отношение к тыкве несерьезным у нас не бывает,
синими баклажанами, на юге везде – просто синенькими, и мы-то с вами знаем, какова икра из них, а подробности опускаю,
кабачками, нарезанными дольками, поджаренными в растительном масле, с морковью, с лучком,
неподъемной – что ни кочан – хрустко-белой капустой, оранжево-жаркой – торчком из грядки – морковью, избура-сизой – шарами хвостатыми – свеклой,
подсолнухами, с их солнечными дисками, окруженными завихряющимися лепестками, с их вкусными семенами, называемыми кратко – семечки, и все уже этим сказано,
кукурузой, с ее метелками, с кочанами, словно завернутыми, упакованными в тонкую оболочку, легко сдираемую, и вот кочаны уже варятся в самой большой кастрюле, и вот подают их на стол, и дети с восторгом разгрызают желтые зернышки,
всякими, необходимейшими в кулинарии, пряностями и специями, которые делают и запасают, всякий на свой вкус и лад,
связками перца, обжигающе-горького и сладкого, желтого, красного, светло-зеленого,
гирляндами лука, золотисто-коричневого, фиолетового, синевато-сиреневого крымского, шелушащегося, крепкого, исторгающего из глаз, при разрезании луковиц, веселые слезы, от которых отмахиваются, как от мух, слезы со смехом, луковые, – отсюда, может, и выражение – горе ты мое луковое,
твердым, едким, честным чесноком, в белой оболочке, головка к головке, спокойными рядами, лежащим на полках,
сельдереем, из которого в Древней Греции делали венки и украшали ими головы героев,
укропом, с его взметнувшимися над грядками, легкими венчиками, с мягоньким узорочьем не листков, а скорее оперения,
кинзой, тархуном, петрушкой,
черешнями, глянцевито поблескивающими, розовыми, белыми, желтыми, красными, пропитанием для скворцов, лакомством для людей,
темно-красными, сочными вишнями, рясно усыпающими раздавшиеся вширь и ввысь кроны, глядящими на вас из темно-зеленой листвы,
сливами, сизоватыми с розовинкой, синими, дымчатыми, спелой тяжестью своей прогибающими плетеные корзины,
смородиной, красной, черной и желтой, листья и череночки которой хорошо еще и подсушивать, а потом понемногу добавлять в чай и травяные сборы,
крыжовником, колючим, с ягодами, словно надувшими губы,
малиной, нежной, такой мягкой, что тает прямо в руках,
клубникой, сочной, но не очень сладкой, если солнца было недостаточно, и на редкость сладкой, если солнца было вдоволь, —
а еще и травами, собранными в нужную пору, под молодым месяцем, выгнутое вправо лезвие которого зрительным эхом отразилось на зеленых исламских стягах, травами, природными лекарственными дарами, – мятой, мелиссой, чабрецом, лавандой, железницей – чабан-чаем, полынью – емшан-травой, ромашкой, зверобоем, чистотелом, валерьяновым корнем – кошачьей травой, спорышом, тысячелестником-деревием, цикорием, корнем солодки, подорожником, душицей, – да много их, этих трав, так удивительно много, всех и не перечислить, и все они хороши, —
и веет – с востока, с юга, из приоткрытых далей, с высей над облаками – всем, что влекло к себе, —
Мавританией, с ее навсегда загустевшими над невысокими плоскими кровлями, нескончаемо летними, без единого облачка, бирюзовыми или лазурными, беспредельными небесами, – с изнуряющим, яростным жаром полдневного солнца, разогретым яичным желтком чуть ли не растекающегося в недоступной, обреченно и грустно осознаваемой всеми как некая данность, как известная всем аксиома, леностно-трезвой, неуклонно и медленно, едва ли не изуверски, сводящей с ума, норовящей любым из возможных и невозможных способов утвердиться над миром, завлекающей властно и грозно к себе, не куда-нибудь, только к себе, и разбивающей вдрызг, этак играючи, будто шутя, но жестоко и без остатка, любые мечтания, или чаяния, или чьи-нибудь далеко заходившие планы, головоломной, несокрушимой, невосполнимой своей высоте, – с туго закрученными тюрбанами на головах редких прохожих, одетых в ярко окрашенные, свободно спадающие с покатых плеч халаты, перепоясанные пестрыми кушаками, вышагивающих, пошаркивая мягкими подошвами, в удобных туфлях без задников, с загнутыми вверх носками, надетых прямо на босу ногу, – прохожих, старающихся идти только по теневой стороне улицы, чуть осторонь от явного пекла, вдоль сплошных, тянущихся без промежутков между ними, глухих, сознательно и твердо отграничивающих угадываемые за ними дворики от уличной суеты, очень высоких и длинных, отчего создается впечатление, что сбоку от тебя непрерывно разматывают монотонно сменяющиеся рулоны какой-то плотной, белесоватой ткани, оград с изредка попадающимися в них, наглухо закрытыми дверцами, и нечастых деревьев, может быть – финиковых пальм, отбрасывающих, как и ограды, эти вожделенные, слишком короткие, густо-лиловые тени, – прохожих, спешащих к какому-то наверняка существующему впереди, с нетерпением ожидаемому повороту, за которым должна ведь, непременно должна открыться столь желанная в знойные, нескончаемо долгие, сухим рассыпающимся песком шелестящие по округе, истязающие всех, без разбора, жгучей, мучительной жаждой, томительные часы, спасительная прохлада, с отчасти, конечно, разомлевшей от ярого зноя, пожухшей, озабоченно съежившейся, но все-таки, да, несомненно, еще достаточно свежей и обильной листвой загородных садов, с их упрямо-зелеными кронами, чередующимися, волнистыми ярусами, один над другим, поднимающимися в гору, а потом, такими же ярусами, один под другим, спускающимися вниз, под уклон, в долину, – и резными, уводящими в изумрудную гущину, все дальше и дальше, неумолимо втягивающими вовнутрь, покуда надолго, если не навсегда, не затеряешься там, в тишине, в глубине, сквозными аркадами, – невероятными чертогами, настоящими чудесами вроде бы чуждой нам, но такой притягательной архитектуры, с их потаенными закутками, спиралями извивающихся змейками лесенок, тускловато и сдержанно освещенными залами с украшенными многоцветными витражами стрельчатыми окнами, с мозаичными полами, тихими спальнями, хитроумно устроенными тайниками, вместительными кладовыми, жутковатыми подземельями, а еще, разумеется, с затененными и приятно прохладными, выходящими во внутренние дворы с их журчащими чистой проточной водою фонтанами и разросшимися в обдуманной, пышной хаотичности декоративными, все больше экзотическими, растениями, чрезвычайно уютными и отдаленными от прочих помещений покоями, где с комфортом устроившиеся на небрежно разбросанных по ворсистым огромным коврам пуховых подушках бородатые мужи в белых одеяниях неторопливо играют в шахматы с собственными отражениями в лунных бассейнах и трехстворчатых зеркалах, – парящими над крутыми, точно срезанными гигантскими тесаками, скалистыми обрывами, легкими пушинками затерявшимися в окружении колоритной, никем и ничем не нарушенной, не откорректированной человеком природы, подальше от любопытных чьих-нибудь глаз, увитых кудрявыми лозами, неизменно тенистыми, созданными для свиданий, изящными, восхитительно маленькими, до умиления привлекательными беседками, где так приятно, наверное, уединиться вдвоем, – подвесными мостами, брошенными, как из пращи, над поистине бездонными пропастями, с клокочущими где-то глубоко внизу, еле различимыми сверху, со скрежетом ворочающими камни и размывающими отвесные берега, совершенно бешеными реками,