Тадзимас
Шрифт:
Что побудило его поступить так? Да просто он тоже был – здесь, у нас, на покинутой им родине, – человеком самиздата. Огромная полоса его жизни теснейшим образом была связана с самиздатовской деятельностью. Забыть такое – невозможно. Метаморфозы, происходящие с бывшими самиздатовскими материалами, которые имелись у всех нас, так сказать, для внутреннего, внутри нашего круга, огражденного, по возможности, от вторжений извне, от всяких нежелательных историй, способных нарушить выработанные ритмы и привычки, элитарного, одновременно и личного и общекомпанейского чтения, само это запоздалое, но все равно чудесное превращение самиздатовской, машинописной, читаной-перечитаной, затверженной наизусть, домашней книги – в изданную типографским способом, наверное, никогда не перестанет изумлять всех нас, ветеранов этого движения, всех нас, прошедших суровую школу самиздата, славно потрудившихся в свое время – на поприще – на поле –
(Летное поле. Магнитное поле. Силовое поле. Поле тяготения.)
И Эдик просто не мог удержаться. Душа встрепенулась – так я это объясняю себе. Ему позарез надо было подержать в руках – определить бы это поточнее, подоходчивее – вещественное воплощение, вещественное доказательство, непреложное свидетельство наших былых деяний. Более того, ему важно было, очень важно, чтобы это материализовавшееся веяние дорогого для него минувшего оказалось именно у него, только у него, вновь у него, а не у кого-нибудь другого, пусть и распрекрасного, пусть и любящего, даже очень любящего поэзию человека, но – чужого, не нашего, не из нашего круга, не бывавшего в те, минувшие, годы там, с нами, не прошедшего – школу, не знававшего – поля, поприща, небывалого взлета, магнетизма, силового воздействия, тяготения, торжества самиздата, словом, оказалась у него – и немедленно. И я очень хорошо его понимаю.Это все самиздат, его штуки. Его зов. Его свет.
Откликнись, Эдик! Второго августа тебе шестьдесят. Говорят: круглая дата.
И тут опять что-то со мной произошло, – прямо как в случае с Марией Николаевной Изергиной, о чем я уже говорил. Вдруг я понял, обостренно, отчетливо, ясно, ясней не бывает, понял – сердцем, понял – чутьем, что сегодня – именно второе августа. Второе августа девяносто девятого года – и никакое другое. Я поднялся из-за стола и для пущей убедительности посмотрел на часы. На круглом, старом, но продолжающем упрямо тикать, продолжающем работать будильнике стрелки показывали ровно половину второго ночи. Ну конечно, писал-то я весь день, и вечером, и за полночь, и было это первое число, самое начало августа. А теперь – ну точно, второе августа началось. И ум за разум у меня вовсе не заходит. Просто, когда я интенсивно работаю, время идет по-другому, оно раздвигается, давая возможность мне двигаться в нем по-свободнеее.
Это все самиздат. Это все Коктебель. Их мистика.
Нет, братцы мои, не случайны, далеко не случайны – такие вот, одно за другим набегающие, совпадения.
Ну еще бы! Второе августа. День Перуна – у предков моих. Помните? – в Киеве дело было: топили повергнутых идолов – так выражались гонители старой веры, – идолов, а не богов, а те, потому что – боги, все не хотели тонуть, все выплывали из глубины на поверхность, вставали торчком в днепровской воде, – в рост, как всегда, вставали, и сочувствующие им, переживающие за них, чтящие их, все еще молящиеся им – и потом, через годы и через века, не забывавшие их киевляне, а теперь – очевидцы, свидетели надругательства над святынями, потрясенные, жаждущие возвращения древних богов, так призывно и так вдохновенно все кричали, кричали им с берега: «Выдыбай! Выдыбай, Боже!..»
Выдыбали. Как самиздатовские тексты – из бездны советской, минувшей, но памятной жизни, жизни-реки, жизни-речи, жизни-дружбы, жизни, неопровержимо доказывающей, что мы – есть!Выдыбаем. Батюшки-светы! Выдыбающие – мы живы. Мы, конечно же, – выдыбающие. Выживающие. Восстающие из пучины. Выживающие. Высевающие – семена. Только где же? В поле. Самиздатовские семена. Вызревающие. Для кого? Для тех, кто в грядущем. Ну а мы-то сами – где? В поле. Силовом. Чего? Речи. Воспевающие – что? Суть. Выбирающие – что? Путь. На котором – что? Две руки. А за ними – что? Две реки. Две реки земных, две реки, две небесных – Доля и Воля.
Дорогой, дорогой мой друже, дорогой и давний к тому же! Поздравляю тебя с днем рожденья. В нем – души твоей утвержденье о грядущем, в котором встрече – быть, хоть сам ты сейчас далече. С днем рождения, с юбилеем. Выдыбаем, Лев с Водолеем! Помню тебя молодым, худощавым, поджарым, тонким – струнка, а не хребет, голова закинута, узкие лопатки оттопыриваются сквозь рубашку, лицо поднято к солнцу, смотришь не щурясь, и глаза широко раскрыты навстречу дню, – помню тебя идущим по Кругло-Университетской, выходящим из странной ее загогулины, из улиточьего ее завитка, шагающим свободно, идущим снизу вверх, все вперед, выше и выше, – а вокруг, ну куда ни посмотришь, везде, вешний киевский гул, нарастающий, брезжущий, шалый, желтизна с синевой на припеке, ветерок в стороне, в холодке, мельтешенье теней, топот ног по асфальту, крупноглазые почки на веселых ветвях, вавилонское скопище крыш, крутизна в двух шагах, на вершок от плеча высота, вдоль по спуску и дальше, к Днепру, все – весна, все – начало чего-то, от чего ожидаешь незнамо чего, лишь бы жить, только б так вот шагать, напрямую, куда-то вперед, улыбаться тому, что грядет, что придет – и придет не напрасно, – помню, помню: шуршанье бумаг, твой портрет, нарисованный мною, на столе, сигаретный дымок, вкус вина, запах буйной сирени в Ботаническом, там, на горах, где простор возникает заречный, и, конечно же, там, где ведет неизвестно кого и куда хлопотливая улица, – ветер, забежавший с разгону сюда, оглядевшийся, вскинувший прядь непокорных волос, и весенний, вновь расплеснутый всюду, где только возможно, птичий щебет вокруг, нарастающий, тающий вдруг, – что сказать тебе, друг? – поздравляю тебя с юбилеем – поброди за меня по аллеям у приморских сквозных берегов, где не слышно поодаль шагов наших лет молодых, – но осталось то, что странным когда-то казалось: в сердце боль, седина на виске, да раскрытая книга в руке, – до свидания! – вспомни о друге, – как-нибудь напиши на досуге, или, впрочем, как хочешь, – держись, будь здоров! – из души: отзовись!
От Марка. Не Евангелие, но письмо. Давнее, полученное то ли в самом начале, то ли в середине восьмидесятых. Вдруг вспомнилось: было такое. В нем – слова о моих стихах, очень серьезные и хорошие, как и вообще все, исходившее от него:
– Стихи твои, я уверен в том, прорвутся к нам сквозь все препоны и преграды. Стихи – будут!
И – пронизанное абсолютной убежденностью восклицание:– Книги – будут!
Марк Бирбраер. Старинный мой друг. По созвездию – Лев. Киевлянин. Никуда не уехал. Живет на ничтожную пенсию. Время открывает ему иногда то, что скрыто от прочих. Порою говорит он о том, что грядет, все, как есть, наперед прозревая.
Марк – немного волшебник. А может, и настоящий волшебник. Волшебник Маркус.
У меня, признаюсь вам со всей откровенностью, которая сейчас просто-таки выплескивается из сердца, давно уже есть все основания именно так думать. Не раз, и не два, и не три, а столько раз, что и счет им потерян, убеждался я в этом. Все, что задумает он, все, что очень захочет увидеть осуществленным, воплощенным в том или ином качестве, – сбывается.У него легкая рука, об этом все его знакомые знают. Легкая рука – да не просто легкая. Волшебная.
Во время войны, той, Великой Отечественной, когда они с матерью, его обожаемой мамой, всеми нежно любимой мамой Розой его друзей, дивной, надо сказать, и светлейшей женщиной, которую знал и я, были в эвакуации, в Средней Азии, – рыночные торговки, вначале только прослышав, а потом уже твердо зная об этом, часто брали его с собой – на счастье! – чтобы просто постоял рядом.
Рынок, а точней и сочнее сказать – базар, был тогда – как и теперь, в наши дни, почему-то – средоточием жизни, местом, откуда начиналось выживание.
Продав какую-то вещь, порой и дорогую, иногда и бесценную, но такую, которую как-то бессмысленно было держать при себе, в такое-то сложное, суровое, смутное, страшное время, покупали продукты, а это уже означало – продлевали свое тяжелое, полуголодное существование в условиях тыловой, эвакуационной жизни, и это значило, что был день и была пища, а потом, даст Бог, снова будет день и будет пища, и так далее, – механика рыночного уклада, экономического, конечно, пусть и примитивного, вроде бы примитивного, якобы элементарного, это для кого-то там несведущего – простейшего, а на самом-то деле неведомо когда еще миллионами башковитых землян разработанного, давным-давно еще, в незапамятные времена, образцово налаженного, выверенного до мелочей, и самого рыночного мира, древнейшего, неизвестно сколько тысячелетий насчитывающего, стягивающего к себе отовсюду, со всех четырех сторон света, все тропы и дороги, все товары и кошельки, все страсти и зрелища, очень уж странного, как ни посмотри на него, куда его ни присобачивай, когда его ни постигай, где там его ни осмысливай, не совсем реального все-таки, а скорее восточно-сказочного, иррационального, несмотря на всю его трезвость и рациональность, фантастического, потому что зачастую происходило в нем такое, что действительно ни в сказке сказать, ни пером описать, вроде бы и зависимого, от чего-то или от кого-то, а на деле совершенно независимого от всего и всех, что бы это ни было и кто бы это ни был, где бы, в каком там столетии, ни происходили какие-нибудь, неважно какие, события, представлявшего собою некое отдельное, самостоятельное, сильное, властное, разбойное, обманное, хитрое, подлое, вампирическое, грозное, процветающее государство в государстве, с ослепительным, всемогущим Базаром в центре этого непостижимого, никем из прочих держав официально не признанного, но на них очень даже влияющего, но все-таки благополучно существующего, даже преуспевающего в своем развитии, вопреки всему и всем, да что там – с целым космическим, из тысяч и тысяч звезд состоящим, сияющим астральным Базаром в центре вселенной! – чудовищного, гротескового, уродливого, абсурдного мира, – механика рыночного функционирования – штука нехитрая, и все ее прекрасно знали.