Так близко, так далеко...
Шрифт:
Мы не очень-то верили в богатый улов и соблазнили Игнатьича больше для того, чтобы угостить здешней идиллией, красотой уютной нашей протоки. И утро, надо сказать, выдалось на заказ: безветренное, солнечное, с нежным розовым туманчиком над водой. Но Игнатьич вылез из машины таким воином, таким суровым помором, что мы сразу поняли: поэзией его не проймешь — нужен вещественный результат. Поэтому засуетились, запереживалй: поймает — не поймает?
Нам повезло: Игнатьич вытащил карпа. Такого лобастенького крепыша в полторы ладошки длиной. У него затряслись руки, он долго не мог нацепить нового червя и, цепляя, всё оглядывался на вторую удочку:
В этот момент на противоположном берегу хлестанул выстрел. И сразу — второй... И ещё через несколько секунд— дуплет.
Какой-то ублюдок стрелял из кустов по уткам, кормящимся в дальнем конце протоки.
Это было неслыханное, фантастическое нахальство — стрелять почти в черте города, в местах, безусловно, запретных, под окнами кооперативных домиков! Это была сверхгнусная подлость — охотиться здесь, зная, что за десять километров нет ни одного милиционера и за сто — егеря. Душегубство это было — холодное, расчётливое, беззастенчивое.
Артамонов начал рвать застёжки плаща: плыть, плыть туда немедленно! Догнать, поймать, сломать к чертовой матери ружьё, намылить шею!
Игнатьич схватил его за плечи.
— Сбесился!.. Он же с ружьём! Резанёт дробью поперек живота — вякнуть не успеешь!
— Я ему резану! — рвался Артамонов. — Я ему сейчас резану, гаду!
Мы не пустили Артамонова. Опасное это было дело, да и безнадёжное: пока переберёшься на ту сторону — браконьера и след простынет. Мы только покричали со своего берега:
— Эй, ты, сволочь такая, что ты делаешь?!.. Ну-ка, прекращай, паразит, а то сейчас переплывём!
Браконьер ушёл. Так мы его и не рассмотрели. Увидели только, что кустики зашевелились. Он ушёл подальше от берега и оттуда — явно издеваясь над нами (хрен, мол, теперь догонишь) — пальнул напоследок по высоко летящей утке.
...У Игнатьича после этого прекратился клёв. Мы-то знали — почему. Он «взял» своего карпа, и больше, по законам нашей протоки, ему не полагалось.
Но Игнатьич решил, что это мы распугали рыбу своим криком и топотом, и разворчался. Ворчал он на Артамонова — по праву старшего, по праву давнишнего приятеля и даже какого-то, седьмая вода на киселе, родственника.
Ворчал, цепляя одно к другому, вроде бы и не сцепляющееся вовсе.
— И чего было глотку драть... Ну, предупредили бы спокойно. А то «га-га-га! га-га-га!» Вот догагакались — сиди теперь... Конечно, он после такой острастки браконьерничать перестанет. Пожизненно. И ружьё о дерево расшибёт, и сам на себя в милицию заявит. Вон как напугали-то,.. Тебе, Тимофей, всё больше других надо. Всё ты кидаешься, всё рога точишь... Вот и в книге тоже,.. Ну что ты навалился на этого... — Тут Игнатьич назвал такую авторитетную в наших широтах фамилию, что даже невольно оглянулся — не стоит ли кто за спиной, не слушает ли? — Ты навалился, а его опять переиздавать собираются.
Похоже, Игнатьич возвращался к недоспореиному — книжка-то вовсе была здесь ни при чём.
— Зря! — резко сказал ещё не остывший Артамонов. —Зря собираются!
— Тебя не спросили!.. Скажи спасибо, что хоть выбросили этот кусок, догадались.
— Зря! — опять сказал Артамонов. — Зря выбросили. Я вас не просил.
Игнатьич аж привстал, аж руками по коленям хлопнул:
— Тебя же, ненормального, уберечь хотели! Да не уберегли. Нашёлся какой-то пёс — сообщил. Ты же и в дураках: и ничего не напечатано, и он всё знает... про твоё особое мнение.
— И хорошо, что знает.
— Тимофей, — вдруг мирно сказал Игнатьич. — Ты что же думаешь, он писать после этого перестанет? Раз, скажет, великий критик Артамонов, наш, понимаете ли, современный Белинский Виссарион Григорьевич, считает моё творчество антихудожественным — брошу-ка я это дело, завяжу лет на десяток: огляжусь, подумаю? Ну, не ребенок ли ты?.. У тебя вон статью напечатали, ничего там не убрали — и что? Блата не стало? (Игнатьич имел в виду статью, которую Артамонов недавно опубликовал в газете. Залез он, правду сказать, не в свою тарелку: из литературы метнулся в быт. Но остроумно довольно кое по чему проехался. В частности, по блату. Раз, мол, такое положение создалось, что многих дефицитных товаров на прилавках не увидишь, а у большинства граждан они имеются, не лучше ли парадные входы в магазины переделать в чёрные, а чёрные — в парадные?) Что молчишь-то? — наседал на Артамонова Игнатьич. — Вот прокукарекал ты. Изменилось положение — нет?
Святую правду говорил Игнатьич. Не перестанут стрелять браконьеры, сколько бы ни рвали мы рубашки на груди. Не перестанут писать бездарности. И не умрёт легко и покорно блат, даже от десятка гневных статей.
Артамонов молчал, вроде бы поверженный,
Потом спросил:
— А мы? Мы сами? В кого превратимся, если кукарекать-то перестанем? Напоминать себе и людям о том, что люди мы, твердить и твердить о человеческом достоинстве?.. И что же мы тогда потомкам оставим? Ну, проблем неразрешённых мы им наоставляем, как говорится, до ноздрей. Это ясно. Неизбежно. И хамство после нас тоже ещё останется, и равнодушие, и жадность, и... да что там говорить... Но если мы сейчас уже лапки задерём: то не переделать, другое не перешибить... Что же мы им подарим вдобавок к непеределанному? Пустые души?..
Игнатьич сердито плюнул на червяка. Его вовлекли в слишком абстрактный спор. Это было нечестно. Ведь он, милейший старик, желал нам только добра.
Господи! Да есть ли они на свете, счастливые уголки, где ни о чём не думается и не спорится? Или нет их вовсе, а есть только счастливые люди, умеющие не терзать душу в любом подвернувшемся уголке? Вроде нашего Пухова, который ухитряется как-то «сидеть, сидеть и ни о чем не думать» и о котором корректор Витюня сочинил даже эпиграмму:
Хорошо, что дождик льёт, Хорошо, что очень сухо, Хорошо, что недолёт, Хорошо, что дали в ухо.С ухом, впрочем, Витюня перебрал. Неизвестно, как повёл бы себя Пухов, получи он однажды по уху. Возможно, и задумался бы.
VIII. Мы и наш автомобиль
На переднем сиденье привязаны свояченица (она сегодня за рулём) и тёща. На заднем поместились я, жена, дочка и корзина с помидорной рассадой,
Свояченица с тёщей сидят прямо, окаменело и очень напоминают экипаж самолёта, летящего сквозь разрывы вражеских зениток. Свояченица, естественно, пилот. Тёща — штурман. Свои штурманские обязанности тёща выполняет очень добросовестно.