Так было
Шрифт:
Василий Иванович уколол пария сердитым взглядом.
— Ну, расскажи, товарищ секретарь, как ты до этого додумался?
— О чем вы спрашиваете?
Федотова подала ему прокурорскую докладную. Степан поднес листок к самому носу и, близоруко щурясь, пропуская целые строчки, торопливо прочел. Свернул бумагу трубочкой, зажал в кулаке. Посмотрел прямо в сердитые глаза Рыбакова и громко сказал:
— Это правда. Мы решили бороться со спекулянтами.. Рыскают по району целыми стаями. Как волки. Рабочих и колхозников обирают да еще…
— Откуда вам известно,
— Мы документы проверяли… — голос у него задрожал от обиды и сорвался, — У всех… Двое имели справки с заводов. Заготовители. Мы их не тронули. Остальные — тунеядцы и хапуги…
— Сколько отобрали табаку? — с трудом сдерживая улыбку, мягко спросил Плетнев.
— Двести шестьдесят килограммов. У нас есть акт. Мы его отправили подшефной дивизии…
— Так. — Рыбаков ткнул окурок в пепельницу. — Значит, ты считаешь, ничего особенного не произошло? Все в порядке. Совершили беззаконие, занялись грабежом — и вы же герои. Так, что ли?
— Почему герои? — Степан растерянно замигал короткими светлыми ресницами.
— Придется разъяснить тебе, что к чему. Садись. Давайте обсудим этот факт, товарищи. Кто будет говорить? Пожалуйста, товарищ Шамов.
Богдан Данилович встал. Повертел в тонких длинных пальцах янтарный мундштук, откашлялся. Он начал речь со сталинского высказывания о комсомоле, напомнил, что говорится об этом в решении XVIII партсъезда, подчеркнул их особую важность для настоящего момента и только после этого заговорил о Синельникове.
Снова перечислив все ему известные проступки комсомольского секретаря, назвал их политическим хулиганством, которое дискредитирует комсомол и в условиях военного времени наносит вред делу обороны.
Даже прокурор, чья докладная послужила причиной этого разговора, недовольно хмурился, нервно курил и несколько раз порывался вставить слово в пространную обвинительную речь Шамова.
Степан сидел как на иголках, с трудом сдерживая негодование. «Вот, черт, — со злой завистью и неприязнью думал он о Шамове, — к каждому случаю готовая цитата в голове. И Маркса, и Ленина назубок знает…»
Сам Степан до сих пор не прочел ни одной ленинской работы, кроме его знаменитой речи на Третьем съезде комсомола. Что касается произведений Маркса, то их Степану не довелось и в руках подержать. Он понимал, что в сравнении с Шамовым был политически малограмотным человеком. От этого его раздражение только усиливалось. «Ничего, — мысленно пригрозил он Богдану Даниловичу, — теперь и я засяду за Ленина. И Маркса проштудирую. От корки до корки. Мы еще встретимся и тогда посмотрим, кто прав. И фронтовикам подарок сделали, и мародерам по зубам дали. А он — «политическое хулиганство», «моральный урон». Буквоед…»
Плетнев, видно, хорошо понимал состояние Синельникова.
— Ты чего на Шамова волком смотришь? — напустился он на парня. — Тебе же, дурню, добра желают. Учат правильно жизнь понимать. Сам подумай, разве допустимо секретарю райкома комсомола заниматься такими делами? Знаю, что у тебя были благие намерения, но ими, учти, даже дорога в ад вымощена. Понял? Пора научиться думать и трезво оценивать свои поступки.
Степан краснел, потел, елозил на стуле, не смея поднять глаза. А когда встала Федотова и, обратившись к нему, назвала его Степой, он едва не заплакал. Ткнулся подбородком в грудь и сидел не шевелясь, как подбитая птица…
— Значит, ограничимся обсуждением? — обратился Василий Иванович к собравшимся. Никто не возражал. — Намотай себе на ус, — это уже адресовалось Синельникову, — еще такими методами будешь работать — не жди поблажки. Никаких скидок на молодость и горячность не будет. Ясно?
— Ясно.
— Тогда все. Можешь идти.
Степан вышел, забыв сказать «до свидания».
Некоторое время в кабинете было тихо. Но вот Василий Иванович достал из стола общую тетрадь в синем твердом переплете. Полистал ее, нашел нужную страницу. Встретившись взглядом с Плетневым, спросил:
— Как с семенами?
— Я уходил, заканчивали сводку. Сейчас позвоню. Как кончат, пусть принесут.
Он вышел в приемную. Когда вернулся, разговор шел совсем о другом.
— Односторонне мы работаем. — Рыбаков сердито косился на Шамова. — Ты погляди, что в деревнях делается. Изо всех щелей повылазили заплесневелые попики. Всякие там старцы-провидцы, гадалки и ворожеи. Как грибы-поганки после дождя выросли молеленки, часовенки, а в Луковке и в Иринкино даже церкви пооткрывали. Знаешь об этом, пропагандист?
— Конечно, знаю, Василий Иванович. Это следствие войны. Люди тянутся к религии, как к опиуму, который и боль приглушает, и успокоение в смятенные души несет, а главное — поощряет веру в чудо. Все жаждут чуда, которое воскрешало бы из мертвых, охраняло от пуль, врачевало смертельные раны. Такое чудо сулит только религия. Вот и потянулись к ней.
— Ты это к чему говоришь? Хочешь свою пассивность прикрыть или нас просветить? Ведь все эти молельни открылись самостийно: нас-то не спросили. Пошныряли бабки по избам, погнусавили молитвы — и вот тебе открылась двадцать лет пустовавшая церквушка в Луковке. А где мы были? Где наши лекторы, всякие атеистические вечера, беседы? Ты сам сколько раз за последний год выступал перед народом с антирелигиозными докладами?
— Я один все равно ничего не сделаю. — Шамов продул мундштук, сердито пожевал губами. — Надо, чтобы этим делом занялся весь партийный актив, и прежде всего руководящие работники района. А ведь, если говорить откровенно, пропагандистской работой они занимаются крайне мало. Недопустимо мало. Борьба с религией в настоящее время — сложнейший вопрос, его с наскоку не решишь. Надо обсудить на бюро, разработать мероприятия.
— Ну и разрабатывай на здоровье. Побывай в Луковке и в Иринкино. Разберись с поповскими проделками да, кстати, подними учителей и других интеллигентов. Загляни в соседние деревни, присмотрись повнимательнее, чем живет народ. Подумай над этим, а потом обо всем доложишь на бюро. Договорились? Как у тебя сейчас со здоровьем-то?