Так было
Шрифт:
— Как всегда.
— Отец пишет?
— Пишет. Он в этом деле аккуратный. Из любого похода, из любого боя хоть пять строчек, а весточку все же пришлет. Знает мамин характер.
— Строгая очень?
— Да нет. Просто волнуется. Чуть запоздает письмо — у нее все из рук валится, по ночам плачет.
— Это хорошо, любит, значит. Когда солдата любят да ждут, ему легче воюется. А у тебя как настроение? Не раскис после сегодняшнего?
— Нет.
— Есть для тебя одно ответственное поручение. Ответственнейшее. Надо спасать скот в «Новой жизни». Беда там…
Степан, слушая Рыбакова, преображался.
Синельников ушел, и Василий Иванович снова принялся за бумаги.
Медленно худела папка.
Неслышно текли минуты.
Катилась к рассвету ночь.
Дверь кабинета бесшумно растворилась. Вошел Плетнев.
— Вот работнички, — с веселой злостью проговорил он от порога. — Только и делов, что сводки составлять, так и те никогда не сделают вовремя. Там прочерк, тут под вопросом, здесь не выяснено. Делопуты.
— Это ты райзо костеришь? — насмешливо спросил Рыбаков.
— Его.
— Молодец. Бей еще крепче, только не забывай, что райзо — ведущий отдел твоего исполкома. Помнишь, как деды говаривали: «Сама себя раба бьет, коли нечисто жнет».
— А! — Плетнев безнадежно махнул рукой и, подсев к столу, протянул Рыбакову испещренный цифрами лист.
Лицо у Плетнева обыкновенное, ничем не примечательное. Вот только брови диковинные. Неправдоподобно лохматые и большие, будто приклеенные. Когда он хмурится, брови так нависают над глазницами, что и глаз совсем не видно. Но сейчас лицо Плетнева было неподвижно. На нем застыло выражение глубокой усталости. Полуприкрыв глаза, Плетнев расслабил мышцы тела и отдыхал, искоса наблюдая за Рыбаковым. И стоило тому сказать свое излюбленное «так», как лицо Плетнева мгновенно ожило.
— Еще в тридцати колхозах не проверили семена на кондицию, — рассерженно проговорил он. — Сегодня битый час воспитывал наш земотдел. Тюлень тюленем, а ведь на фронте минометной ротой командовал.
— Именно командовал. — Василий Иванович прищелкнул языком, покачал головой. — Командовать и руководить — совсем не одно и то же. Руководителя должны не только бояться и слушаться, но и уважать, верить ему. А добиться этого чертовски трудно. Заставить уважать себя нельзя. Ни силой, ни лаской. — Прикурил от лампы, затянулся. — Вообще мы слишком много заставляем, — последнее слово он выговорил с нажимом. — Сейчас, конечно, без этого не обойтись: война. Но потом…
— Многое придется менять, — подхватил Плетнев. — Пожалуй, и нас самих. Кто износится, кто испортится… Не зря же говорят: «Новое время — новые песни».
— Пускай меняются ведущие, лишь бы цель оставалась неизменной.
Помолчали, думая, видимо, об одном и том же.
— По домам? — спросил Василий Иванович.
— Давно пора. Половина четвертого.
Из райкома вышли вместе. Не спеша шагали рядом по тихой, заснеженной улице. Под бурками Плетнева притоптанный снежок тонко повизгивал, под валенками Рыбакова хрустел.
Шли молча. После многочасового сидения в душном, прокуренном кабинете, после речей, споров, телефонных звонков, от которых гудело в голове, приятно было пройтись по морозцу, послушать, как поет под ногами снежок, и помолчать, наслаждаясь тишиной. Глубоко, насколько хватало сил, Рыбаков вдыхал студеный воздух и медленно выдыхал его, чувствуя, как с каждым вздохом все легче и светлее становится на душе.
Как хлеб, нужна человеку тишина. В ней быстрей и легче растворяются боль и обида, рубцуются душевные раны. Она успокаивает, убаюкивает. Рыбаков еще с фронта научился ценить и беречь редкие минуты тишины. И сейчас, простившись с Плетневым, Василий Иванович не поспешил домой. Остановился у калитки и долго стоял, упиваясь белой искристой зимней ночью. Отступая, тускнели неприятности прожитого дня. Дышалось легко и думалось легко. Просто решались казавшиеся неразрешимыми задачи, шутя развязывались самые запутанные узлы. Тело стряхивало усталость, обретая былую силу и упругость. И если бы не время… Оно оленьими скачками неслось к рассвету, который незримо надвигался с востока. Скоро наступит новый день. Он принесет с собой новые заботы и хлопоты, волнения и тревоги. Надо хоть чуть поспать, подкопить жизненных сил.
Василий Иванович толкнул ногой калитку и зашагал к крыльцу.
Как всегда, Варя с лампой в руках встретила его у порога.
— Что так поздно? — сладко зевая, спросила она.
— Засиделись.
— Мало вам дня. Иди ужинай.
— Какой там ужин. Скоро рассвет. Заодно уж позавтракаю и поужинаю. Давай спать.
Варя пожала плечами и направилась в комнату.
— Как Юрка? — спросил Василий Иванович, раздеваясь.
— Все тебя ждал, — она улыбнулась, приглушила голос. — Жаловаться на меня хотел.
— Что случилось?
— Его класс над колхозным молодняком шефствует. Вот он и повадился на ферму. Поест, книги под лавку, а сам к телятам. За неделю весь изорвался. Вчера вилами ногу поранил. Я сегодня не пустила его, а он…
Василий Иванович не слушал дальше.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В «Новую жизнь» Синельников приехал не один. В пути он повстречался с Борисом Лазаревым и уговорил приятеля сопровождать его, помочь в трудном случае.
Они приехали поздней ночью. Райкомовский Каурка окончательно выбился из сил, когда лес, наконец, расступился и перед окоченевшими путниками возникли потонувшие в снегу избы.
В деревне не светилось ни одно окно. Друзья с полчаса молотили кулаками рамы и дверь правления колхоза. На крыльце показался маленький старикашка в накинутом на плечи тулупе.
— Вы что, ошалели? — напустился он на приезжих. — Кто такие? Отколь и по какому делу?
— Хватит, батя, допрашивать! — Борька бесцеремонно отстранил старика и прошел в контору. Степан последовал за другом.
В углу холодной неопрятной комнаты чадил фонарь без стекла. Черные тени метались по бревенчатым стенам. Покатый к порогу пол ходуном ходил под ногами.
— Мы уполномоченные из райкома партии, — представился Степан деду и тут же поинтересовался. — Ждали нас?
— Не больно чтоб уж ждали. Не дорогие гости, значит. Новожилова-то с вечера посидела немного. Может, вас к ей проводить? Баба молодая, вдовая…
— Будет, дед, — перебил старика Борька. — Люди перемерзли с дороги, а ты им баланду травишь. Отведи-ка на конюшню нашего рысака да покажи, где дрова, мы печь расшуруем. Добро?