Так было
Шрифт:
— Вот луг так луг, язви его, — послышался стариковский голос, — отродясь такого не кашивал.
— Нужда научит калачики печь…
— Век бы не едать таких калачей…
— Давайте хоть что-нибудь робить, совсем околела, — предложила заведующая фермой, зябко пряча руки в зеленую солдатскую телогрейку.
Мужики вяло заспорили: с чего начинать? Решили расчистить от снега небольшую площадку, а потом уж начинать косить.
Нехотя взялись за лопаты и стали раскидывать снег по сторонам. Ветер подхватывал белые студеные искры и кружил их над поляной. Кто-то
— Шевелись, кума!
— Тебя шевельни, ты и рассыпался!
— А ты попробуй!
— Любка пробовала — двоих родила!
И вот уже вместо лопат в руках у мужиков косы. Немного поспорили, как ловчее начать первый прокос, и начали. Послышался сухой, громкий хруст. Срезанный, камыш отряхивали от снега и охапками стаскивали в кучу. Она росла на глазах, и скоро посреди затоптанной множеством ног поляны вырос камышовый стожок. К нему подъехала подвода, девчата стали накладывать камыш на дровни.
От села к озеру потянулась редкая, нескончаемая цепочка людей. С косами, с вилами, с серпами. Навстречу им, увязая в снегу, медленно двигались груженые подводы. Фыркали лошади, кричали маленькие подводчики, смеялись девчата. И от этого гомона теплее и веселее становилось на душе.
Рыжебородый Плесовских смахнул полушубок с плеч, кинул на него рукавицы, подхватил косовище и со всего размаху всадил косу в густой частокол камыша: «И-эх!» Глядя на него, разделись и другие косари. Чаще, шире, сильнее взмахи. С тусклым посверком взлетали ввысь остроносые косы.
Потные, разрумянившиеся девушки с огромными охапками камыша носились от косарей к стожку. Запнувшись, какая-нибудь падала с ношей в снег, и подружки не упускали случая сделать кучу малу. Визг, крик, смех.
Русские люди сильны артелью. Когда они вместе, им все нипочем: любую гору с места сдвинут, любую реку вспять повернут.
Выглянуло солнце. Скользнуло удивленным взглядом по невиданному человеческому муравейнику и расплылось в доброй теплой улыбке. Ветер стих, прижался к земле и куда-то уполз.
— Но! Шагай, шагай, Рыжка! — звенел над поляной высокий голос Агафьина сына — Кольки Долина.
Он — в рваном малахае, с открытой худой шеей. Старый отцовский полушубок, туго перехваченный опояской, ему почти до пят. Полы полушубка тяжело бьют Кольку по ногам, мешают идти, но Колька не замечает этого. Он торопливо вышагивает рядом с возом камыша, размахивает вожжами и что есть сил покрикивает на рыжую лошаденку с нечесаной свалявшейся гривой и куцым хвостом. Не тяжел воз, но тощая лошадь еле тянет его, и Кольке приходится то и дело шлепать вожжами по впалому лошадиному боку.
Гудит, смеется, кричит человеческий муравейник. Сверкают на солнце косы и серпы, блестят острые зубья вил. Ширится, растет на глазах поляна скошенного камыша..
И кажется, даже воздух потеплел, согретый дыханием работающих людей.
Синельников навивал воза. Парнишка-ездовой завозился с упряжью, и Степан распрямил спину, смахнул пот с лица. Воткнул вилы в снег, оперся на них и загляделся на работающих, залюбовался Вдруг ему вспомнилось вчерашнее собрание, крикливая Борькина речь. Парень почувствовал жар на щеках, полез было за кисетом, да тут подъехали пустые сани, и он в сердцах поддел такой навильник, что еле поднял его. «И единоличники пришли, и учителя, и даже хромая сельповская сторожиха. Вот какой у нас народ. Его только затронь за живое, расшевели, он такое может… Он все может!»
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Год сорок третий.
Весна. Ранняя, дружная.
В несколько дней она преобразила землю. Растопила снега, яркой зеленью брызнула по черному. Воздух стал душистым и сладким, как березовый сок. Все вокруг посветлело, словно с неба сдернули серое холщовое покрывало.
Где бы ни был человек — на поле брани или в дымном цехе, на пашне или в прокуренном кабинете, — все равно не может он не замечать весны. Непонятное смятение начинает тревожить его душу. Все волнует ее: и паровозные гудки, и плеск реки, и крики пролетающих уток, и петушиное кукареканье.
Идет по пашне девушка-погоныч. Машет кнутом, погоняя быков, которые еле волокут бороны. Замучилась девушка, охрипла. Еле передвигает занемевшие ноги. И уже без всякого накала, с обидой в голосе покрикивает на измотанных животных: «Но! Пошли. Шевелись, проклятые!» И хлещет, хлещет их измочаленным кнутом по выпирающим ребрам. Еле втащились быки на взгорок. Втащились и встали, поводя боками, роняя пену с жестких губ. «Э, прохиндеи…» — поплыл над пашней девичий надтреснутый голос, да вдруг смолк. Остановилась девушка на взгорке. Широко раскрытые глаза с земли на небо перебегают. Обветренные спекшиеся губы полуоткрылись, из-под платка выбилась потная прядь волос. Высоко вздымается грудь. Жадно пьет и пьет она терпкий, ароматный воздух, и на изможденном лице девушки вспыхивает улыбка. Светлая и робкая…
Подошел молодой тракторист к ручью умыться после ночной смены. Тяжело присел на корточки, сдернул замасленный картуз с головы. Сейчас плеснет в лицо студеной водицей и, покачиваясь от устали, побредет к полевому вагончику — спать. Вот он окунул черные растрескавшиеся руки в ручей и замер, словно диковинное что-то увидел. Текут драгоценные минуты отдыха, а он, как заколдованный, сидит и слушает глухую воркотню ручья. Ни голод, ни усталость не могут вывести его из этого сладкого оцепенения…
Засиделся до рассвета районный партийный секретарь. Сон клонит его тяжелую голову. Он закрывает глаза и дремлет. Всего несколько секунд. Вздрагивает, усилием воли отгоняет дрему, но немного погодя опять безжизненно смыкаются веки. Очнувшись, секретарь встает, подходит к окну и распахивает его настежь. Вздрагивает от утренней росной прохлады, глубоко вдыхает чистейший душистый воздух, и враз слетает с него сонливость, спадает усталость, и как-то необъяснимо-тревожно и радостно становится на душе…