Так ли плохи сегодняшние времена?
Шрифт:
Я поспел к самому отправлению, причем не потребовалось ни о чем справляться: со мной разобрались, едва я появился на пороге; лошади готовы, сказал кучер, но нет свободного места; и хотя пассажиров было числом шесть, они согласились ради меня потесниться. Поблагодарив, я без лишних церемоний сел в карету. Мы тут же тронулись в путь, нас было семеро: когда женщины без кринолинов, три женщины равняются двум мужчинам. Возможно, читатель, ты не прочь узнать поподробнее о нашем выезде, поскольку при жизни ты вряд ли увидишь что-нибудь подобное. Карету сладил знаменитый игрушечный мастер, великий знаток по части нематериальной субстанции, из которой и была сделана карета [101] . Работа была настолько тонкая, что карета была невидима для живых глаз. Призрачными, под стать пассажирам, были лошади, запряженные в этот необычный экипаж. Всю упряжку, как выяснилось, заездил до смерти какой-то станционный смотритель; и кучер, этот жалкий комок нематериальной субстанции, при жизни удостоившийся возить Великого Петра, или Петра Великого [102] , — он тоже пал от голода духовного и телесного.
101
Имеется в виду У. Дерд (или Дердс; ум. 1761), известный лондонский
102
Ближайшим источником сведений о Петре могла быть книга «История войн Карла XII, короля Швеции» Г. Адлерфельда, вышедшая осенью 1740 г.; в переводе ее на английский язык Филдинг принимал участие.
Таков был экипаж, в котором я отбыл, и если у кого нет желания сопутствовать мне, то пусть они тут и останутся; а желающие благоволят перейти к следующим главам, где путешествие наше продолжается.
ГЛАВА II,
Распространено мнение, что духи, подобно совам, видят в темноте, более того: только в темноте и сами становятся видимы. По этой причине многие даже здравомыслящие люди из страха перед такими гостями оставляют на ночь зажженную свечу, дабы те не были видны. Обратно этому мистер Локк решительно утверждал, что и при свете дня дух так же ясно виден, как в самую темную ночь.
Из гостиницы мы выехали в кромешной темноте и точно так же не видели ни зги, как если бы смотрели живыми очами. Хотя мы ехали долго, языки не развязывались — иные попутчики крепко спали [103] ; мне же не спалось, и поскольку дух напротив меня также бодрствовал, я попытался начать разговор, посетовав: — Как темно! — И холодно до невозможности, — откликнулся тот, — хотя, слава богу, я этого не чувствую за неимением тела. Иначе беда — выскочить на этакий морозец прямо из печи, а ведь я с пылу с жару сюда явился. — Какой же смертью вы умерли, сэр? — спросил я. — Меня убили, сэр, — ответил джентльмен. — Отчего же, — спросил я, — вы не рыщете кругом и не строите козни своему убийце? — Какое там! — отозвался он. — Мне не позволено: меня убили на законном основании. Врач влил в меня огонь своими микстурами, и я сгорел в жару, которым они, изволите видеть, выжигают оспу.
103
*Читавшие у Гомера о богах, объятых сном, не удивятся, что такое возможно и с духами.
При этом слове один из духов встрепенулся: — Оспа! Господи помилуй! Надеюсь, тут никого нет с оспой? Я всю жизнь от нее берегся, и пока Бог миловал. — Все, кто не спал, расхохотались над его страхами, и джентльмен опамятовался и, смущаясь и даже с краской на лице, повинился: — Мне приснилось, что я живой. — Сэр, — сказал я, — вы, верно, умерли от этой болезни, что и теперь боитесь ее. — Вовсе нет, сэр, — ответил он, — я сроду ей не болел, но она так долго держала меня в страхе, что сразу от него и не избавишься. Поверите ли, сэр, я тридцать лет не выбирался в Лондон, боясь схватить оспу, и только совершенно неотложное дело погнало меня туда пять дней назад. И так велик был мой страх перед этой болезнью, что на другой день я не пошел ужинать к приятелю, у которого несколько месяцев назад жена переболела оспой, а сам в тот же вечер объелся мидий, из-за чего и попал в вашу компанию.
— Готов поспорить, — воскликнул его призрачный сосед, — что никто из вас не угадает мой недуг. — Я попросил оказать нам любезность и назвать его, раз он такой редкий. — Еще бы, сэр, — сказал он, — меня погубила честь. — Честь! — поразился я. — Именно так, сэр, — ответил этот дух. — Я был убит на дуэли.
— А мне, — сказала дух-прелестница, — еще летом сделали прививку, и так удачно все обошлось — только чуть рябинки на лице. Я безумно радовалась, что теперь можно всласть отведать столичных развлечений, а прожила в городе всего ничего: простыла после танцев и прошлой ночью умерла от жестокой лихорадки.
Немного помолчав со всеми (между тем совсем рассвело) прелестница поинтересовалась у соседки, чему мы обязаны счастьем видеть ее среди нас. — Скорее всего, чахотке, — ответила та, хотя оба ее врача ни до чего не договорились: она покинула тело в самый разгар их яростного спора. — А вы, мадам, — отнеслась прелестница к другой своей товарке, — каким образом вы покинули тот свет? — Женщина-дух, скривив рот, отвечала, что она поражена, насколько бесцеремонны некоторые люди; что, возможно, кто-то что-то слышал о ее смерти, только это неверные сведения; и что от чего бы она ни умерла, она с радостью оставила мир, в котором ее ничто не держало и где все глупость и неприличие, в особенности у женской половины, за чью распущенность она никогда не переставала краснеть.
Поняв, что совершила оплошность, прелестница воздержалась от дальнейших расспросов. Она была само добродушие и мягкость, при коих качествах ее пол поистине прекрасен: ласковость более всего пристала ему. Ее облик излучал ту радость, доброту и простодушие, что образуют светозарную красоту Серафины [104] , чье лицезрение повергает в трепет и вместе наполняет восторженным обожанием. Не будь того разговора об оспе, я бы подумал, что сама Серафина почтила нас своим присутствием. И все подкрепило бы эту догадку — и здравомыслие ее замечаний, и душевная тонкость, и приятное обхождение вместе с достоинством, сквозившим в каждом взгляде, слове и движении; такие свойства не могли найти более благодарного отклика, нежели в моем сердце [105] , и она не замедлила возвести меня на высочайшую ступень серафической любви. Под таковой я не разумею ту любовь, какой, по справедливому слову, занимаются люди на земле и какая длится ровно столько времени, сколько ею заняты. Под серафической любовью я понимаю наиполнейшую душевность и теплоту дружества, и если, мой достойный читатель, подобное чувство тебе не ведомо, что вполне возможно, то просветить тебя в нем такая же безнадежная задача, как не знающему простой арифметики растолковать сложнейшие материи сэра Исаака Ньютона.
104
*Здесь имеется в виду известная знатная дама, однако применить к себе эту характеристику приглашается всякая дама — и знатная, и незнатная.
105
*Мы уже просили извинить нам подобное словоупотребление и теперь винимся в последний раз; впрочем, употребить здесь слово «сердце» в переносном смысле представляется более подходящим, нежели на самом деле вменять телесному органу чувства, которые принадлежат душе.
И потому вернемся к предметам, доступным всякому разумению; разговор теперь шел о суетности, безрассудстве и невзгодах земных, от них же только рады были избавиться все путешествующие; замечательно, однако, что, благословляя смерть, мы все досадовали на обстоятельства, ставшие ее причиной. Даже сумрачная дама, прежде всех изъявившая свою радость, — и та проговорилась, что оставила врача у своего смертного ложа. И погубленный честью джентльмен теперь ругмя ругал и свое безрассудство, и роковой поединок. Пока мы так толковали, в ноздри нам вдруг шибанул тяжелейший запах. В летнюю пору точно таким зловонием встречает путника красивая деревня под названием Гаага: это смердит в ее обворожительных каналах стоялая вода, услаждая голландское обоняние и к малому удовольствию иного прочего [106] . При встречном ветре люди с острым нюхом чуют эти ароматы за две-три мили, и чем ближе, тем сильнее благоухание. Так и мы все больше увязали в смраде, который я упомянул, и тогда один дух, выглянув в окошко, объявил, что мы прибыли в какой-то очень большой город; и точно, мы были в предместье, и спрошенный нами кучер сказал: это Город Болезней. Дорога была ровная, как скатерть, и очень завлекательная, если не считать того запаха. Вдоль улиц тянулись бани [107] , трактиры, ресторации; в окна бань глазели кричаще одетые красотки, в харчевнях прилавки ломились от всевозможных яств; мы въехали в город, дивясь различию с земными порядками: здешнее предместье было куда приятнее самого города. Тут было хмуро и уныло. Только несколько человек увидели мы на улицах, и то в основном старух, да изредка попадался официального вида сумрачный джентльмен в парике, перевязанном сзади лентой, и с тростью, увенчанной янтарным набалдашником. Мы очень надеялись, что тут нет стоянки, но, к нашему огорчению, карета въехала в ворота гостиницы, и нам пришлось сойти.
106
Здесь отразились личные впечатления Филдинга от Голландии.
107
«Иначе говоря, бордели, — объясняет тогдашний эвфемизм биограф Филдинга П. Роджерс. — Это было всем понятное иносказание, аналогичное сегодняшнему „салон массажа“».
ГЛАВА III
Вскоре по прибытии в гостиницу, где нам, похоже, предстояло провести остаток дня, хозяин известил нас, что, по заведенному обычаю, все духи, проезжающие через этот город, свидетельствуют свое почтение той госпоже Болезни, с чьей помощью они выбрались из земных пределов. Мы отвечали, что не нарушим общего для всех долга вежливости, и он обещал сейчас же прислать провожатых. Он ушел, и вскоре нам предстало несколько сумрачных господ, из тех, что в пышных париках, завязанных лентой, и носят трости с янтарным набалдашником. Эти джентльмены был городскими посыльными, а трость — это insignia, или знак, удостоверяющий их должность. Мы назвали, перед кем мы в долгу, и готовились последовать за ними, как вдруг, переглянувшись, они нахмурились и спешно покинули нас. Удивившись такому образу действий, мы тотчас вызвали хозяина, и тот, выслушав нас, от души расхохотался и объяснил причину: мы не расплатились с джентльменами в ту самую минуту, как они вошли, а здесь именно такой порядок. В некотором смущении мы ответили, что с того света ничего не взяли с собой, ибо при жизни нас учили, что этого делать не полагается. — Совершенно верно, — сказал хозяин, я в курсе дела, это я допустил промашку. Мне надо было сначала отправить вас к милорду Скареду, чтобы он ссудил вам сколько нужно. — Чтобы милорд Скаред ссудил нам?! — пораженно воскликнул я. — Но вы же понимаете, что мы не можем дать ему гарантии, а без гарантии, я уверен, он за свою жизнь и шиллинга не дал [108] . — Верно, — ответил хозяин, — и поэтому здесь он занимается именно этим: он осужден быть ростовщиком и давать пассажирам деньги gratis [109] . Капитал ему был определен в ту же сумму, что он крохоборством скопил на том свете, и с каждым днем он убывает на один шиллинг — он это знает и видит, а когда весь капитал иссякнет, ему предстоит вернуться на тот свет и еще семьдесят лет пробыть скупцом, после чего очиститься, побыв свиньей, и обрести человеческий образ для нового испытания. — Чудеса, — сказал я. — Но если его капитал ежедневно убывает всего на один шиллинг, то как же у него получается удовлетворить всех проезжающих? — Его расходы восполняются, — ответил хозяин, хотя мне затруднительно объяснить вам — каким образом. — Насколько я понимаю, — сказал я, — эта раздача денег вменяется ему в наказание, но я не возьму в толк, в чем наказание, если он знает, что все ему восполнится? Ведь с таким же успехом он мог бы раздать на всех тот единственный шиллинг, к которому сводятся все его убытки. — Что вы, сэр! — воскликнул хозяин. — Когда вы увидите, с какими муками он расстается с каждой гинеей, вы заговорите по-другому. Никакой смертник так не молил о высылке в колонии, как он, выслушав приговор, домогался ада — при условии, что его деньги останутся при нем. Вам многое станет понятнее, когда вы попадете в вышний мир, а пока, с вашего позволения, я провожу вас к милорду, и он выдаст вам все, что пожелаете.
108
*Объяснимся раз и навсегда: в панегирических пассажах этого сочинения всегда разумеется некое определенное лицо, в сатирических же ничего личного нет.
109
*Безвозмездно (лат).
Его светлость сидел на дальнем конце стола, имея перед собой несметные деньги, разложенные кучками, из которых каждой достанет купить честь группки патриотов и целомудрие стайки недотрог. Едва завидев нас, он побледнел и вздохнул, понимая, с каким мы к нему делом. Хозяин наш обратился к нему с поразившей меня бесцеремонностью, поскольку я отлично помнил, какую честь оказывала этому лорду куда более важная публика, чем этот господин, заговоривший таким образом: — Вот что, такой-сякой лорд, подлая твоя душонка: тряхни-ка мошной, уважь старших. И поживее, сэр, не то напущу на тебя судейских. Не воображай, что ты снова на земле и некому тебя высечь. — Он замахнулся на его светлость тростью, и тот стал отсчитывать деньги с жалкими ужимками и гримасами, какие выделывает на сцене скупец, выпуская из рук векселя. Его вид растрогал иных до такой степени, что рука не поднималась взять больше, чем требовалось для уплаты посыльным, и тогда хозяин, почуяв в нас сострадание, велел не щадить человечишку, который от своих несметных богатств крохи никому не пожертвовал. От таких слов мы ожесточились и набили себе полные карманы денег. Особенно, помню, хотел отыграться на скупце некий поэтический дух. — Этот негодяй, — говорил он, — мало того что не подписался на мои сочинения, но еще вернул мое письмо нераспечатанным, хотя как джентльмен я получше его буду.