Так затихает Везувий. Повесть о Кондратии Рылееве
Шрифт:
— Но можно ли предполагать, чтобы храбрый кавказец…
— Храбрость солдата не то, что храбрость заговорщика. Я приведу своих солдат, а остальные пусть присоединяются ко мне на площади.
— Я знаю, что солдаты твоей роты пойдут за тобой на край света. А другие роты?
— Последние дни мои солдаты усердно работали в других ротах, а ротные командиры дали мне слово, что не остановят своих солдат, ежели они пойдут. А что скажете вы? — спросил Рылеев у Сутгофа.
— То же, что и Мишель. За свою роту я отвечаю, а как поведут себя остальные, — бог весть.
Этот короткий деловой разговор в углу шел под шум и
Щепин-Ростовский, брызгая слюной в лицо Якубовичу, самозабвенно вопил:
— Ату его! Улепетнул покойничек!
И в ответ рычал Якубович, страшно скаля зубы:
— Не на этом, так на том свете, но он от меня не уйдет!
Смотря на утомленное, презрительное лицо Трубецкого, Рылеев думал, что этот осторожный, уклончивый человек, верно, винит его за весь ералаш, за все нелепые предложения, за все недостоверные посулы, за хвастовство и браваду Якубовича, мельтешение Щепина и будет потом винить за исход дела. И вдруг неожиданная мысль, острая, как удар в сердце: бедная Наташа, ведь она не знает, что и ее судьба висит на волоске…
Надо, однако, принимать окончательное решение. Побоку все завиральные идеи! К делу!
И опять начались словопрения…
И все же в этом хаосе разноречивых предложений, суждений и планов был единодушно выработан план действий, распределены роли, твердо назначен день выступления — четырнадцатое декабря.
Утром тринадцатого декабря Рылеев примчался к Оболенскому, чтобы договориться о последних подробностях предстоящего выступления на Сенатской площади.
Разговор еще не успел начаться, как в комнату вошел Яков Ростовцев, приятель Оболенского и сосед, живший на верхнем этаже. Похожий на лунатика, шагающего наугад по карнизу высокого дома, бледный, с расширенными зрачками, растрепанными, свисающими на лоб волосами, со взглядом, устремленным в одну точку, но как бы невидящим, он поразил Рылеева так, что он запнулся на полуслове. Несколько секунд длилось молчание.
Этого молодого человека Рылеев видел не раз у Оболенского, но близкого знакомства между ними не было, хотя подпоручик лейб-гвардии Егерского полка Ростовцев был причастен и к литературе, уже напечатал трагедию «Князь Дмитрий Пожарский» и статью в защиту поэтической школы Жуковского. Разговоры он вел всегда либеральные, но литературные вкусы его были чужды. Чрезмерно аккуратный, припомаженный вид, нервическое заикание, делавшее его речи еще более сантиментально-восторженными, как-то не располагали к приятельству.
Сейчас, после мгновенной паузы, все с тем же отсутствующим видом, он приблизился к Оболенскому, протянул ему какой-то конверт и сказал:
— Господа! Я подозреваю, что вы намерены действовать против правительства. Дай бог, чтоб я ошибся. Свой же долг я исполнил. Вчера я был у великого князя Николая Павловича. Все меры против возмущения будут приняты. Ваши покушения будут тщетны! — вдруг выкрикнул он последнюю фразу и продолжал: — Будьте верны своему долгу — и вы спасены! Я не назвал имен!
Все это он прокричал, уже не заикаясь, почти что нараспев.
Оболенский,
— «Ваше императорское высочество! Всемилостивейший государь! Три дня тщетно искал я случая встретить вас наедине, наконец принял дерзость писать к вам…
Для вашей собственной славы, погодите царствовать! Противу вас должно таиться возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и, может быть, это зарево осветит конечную гибель России!..
Всемилостивейший государь! Ежели вы находите поступок мой дерзким — казните меня! Я буду счастлив, погибая за вас и за Россию, и умру, благословляя всевышнего! Ежели вы находите поступок мой похвальным, молю вас, не награждайте меня ничем: пусть останусь я бескорыстен и благороден в глазах ваших и в моих собственных!..
Вашего императорского высочества,
всемилостивейший государь,
верноподданный Иаков Ростовцев.
12 декабря 1825 года».
Рылеев остановился и посмотрел на Ростовцева взглядом, в котором тому почудился смертный приговор. Он схватил его за руку и прошептал:
— Не чита-та-тайте даль-ше. Я все скажу.
Оболенский крикнул:
— Да что же дальше-то, коли ты уже подписался!
— Мой разговор с великим князем. Я записал его.
Рылеев снова взялся за записи:
— «В. князь: Я от тебя личностей ж не ожидаю. Но как ты думаешь, нет ли против меня какого-нибудь заговора?
Я. Не знаю никакого. Может быть, весьма многие питают неудовольствие против вас, но я уверен, что люди благоразумные в мирном воцарении вашем видят спокойствие России. Вот уже пятнадцать дней, как гроб лежит у нас на троне и обыкновенная тишина не прерывалась; но, ваше высочество, в самой этой тишине может крыться коварное возмущение!
В. князь: Мой друг, может быть, ты знаешь некоторых злоумышленников и не хочешь назвать их, думая, что сие противно благородству души твоей, — и не называй! Ежели какой-либо заговор тебе известен, то дай ответ не мне, а тому, кто нас выше! Мой друг, я плачу тебе доверенностью за доверенность!»
— Этих слов я не мог выдержать! — с каким-то всхлипыванием прервал чтение Ростовцев. — Я открыл ему все, что я знал о вашем завтрашнем выступлении. Но я не назвал ни одного имени! Ни одного!
Схватившись за голову, Оболенский заметался по комнате. Полы его халата развевались, задевая низкий столик, летели на пол бумаги, перья, звякнул разбившийся стакан. Он бормотал почти беззвучно:
— Погибло! Все погибло! Убить тебя мало…
И, остановившись перед Ростовцевым, схватил его за плечи, не помня себя, тряс, вопрошая:
— С чего ты взял, что мы собрались действовать? Что тебе в голову взбрело! Ты изменил моей дружбе! Во зло употребил доверенность! Эка важность — не назвал имен! Великий князь знает наперечет всех либералов и искоренит нас всех до единого! — он передохнул, выпустив из рук позеленевшего Ростовцева, и заговорил зловещим шепотом: — Но ты должен погибнуть раньше всех. Ты будешь первой жертвой!
Оцепеневший Ростовцев все так же, держа руки по швам, смотря прямо в глаза Оболенскому, говорил: