Так затихает Везувий. Повесть о Кондратии Рылееве
Шрифт:
— Но ведь так построено любое государство, где есть монарх, — вырвалось у Рылеева.
— Ошибаетесь. Так устроены только азиатские страны. И как и в них, в России все и вся подчиняется воле монарха. Его взгляду, его вкусу, его капризу. И в этом повиновении есть унизительное равенство. В России водовоз отличается от вельможи только достатком. Оба равно подчиняются лишь одному чувству — страху. Оба равно бесправны, потому что для монарха не существует закона. О, он существует на бумаге. Им даже иногда руководятся чиновники, но самодержец волен пренебречь, отменить его в любую минуту. Страх в России заменяет, вернее, парализует мысль. Страх не создает порядка, а только прикрывает хаос. Русские с удивительным
Он неожиданно снова сделал губами подобие ижицы и, обратившись к Нездецкому, сказал:
— Благодаря любезности ваших родителей я мог давать уроки в домах Куракиных, Кушелевых, Урусовых, Блудовых и других аристократических семействах. Там читали Вольтера, Дидро, д'Аламбера и часами толковали о том, как следует расценивать улыбку государя, как ироническую или одобрительную. Там цитировали параграф американской конституции: «Все люди рождены свободными и равными» — и отправляли слуг на конюшню за малейшую провинность.
— Вы противоречите себе, месье Буассарон, — не выдержал и Нездецкий, — где же тут равенство вельможи и водовоза?
— Ничуть. Я говорю не о равенстве между собой, о равенстве перед волей государя. В европейских странах есть аристократия, которая смеет иметь собственное мнение и, уйдя с государственной службы, не теряет своих преимуществ. Есть третье сословие — самая мыслящая часть населения — адвокаты, учителя, врачи, даже некоторые священники. Они сознают свои права и свое достоинство. Это кипящий котел, его пар в конце концов превращается в пламя, зажигает все вокруг. И измученный угнетением народ видит в них своих пророков, превращает их мысль в грозную силу освобождения.
— И это говорите вы! — воскликнул почти восторженно Рылеев. — Вы, который столько потеряли и столько перенесли в изгнании!
Он был увлечен волнением старика, новизной его речей, и в то же время что-то сопротивлялось в нем, но он не успевал следить за собственными мыслями.
— Вот-вот, — живо откликнулся Буассарон. — Именно потому, что я столько перенес и столько потерял, я и говорю это. Я очутился по вине моих восставших сограждан в самом низу, у основания конуса. Не сразу, но довольно скоро я начал думать, как те, кто по рождению, по судьбе, копошатся у подножья. Стоя на вершине, можно наблюдать только небо. Чтобы видеть всю картину, надо находиться внизу. И я видел. Россия и заставила меня понимать правоту тех, кто принудил меня покинуть родину. В России — кто не раб, тот бунтовщик.
— Вы говорите о крепостных, — попытался возразить Рылеев, — но ведь это же не вся Россия.
— Не только о них. Во Франции после революции, чтобы взлететь на высокую государственную должность, нужна популярность. Нужна трибуна оратора, талант оратора — общественного деятеля. В России любое ничтожество, если ему удалось по необъяснимому капризу государя понравиться, может править страной. — На этот раз Буассарон улыбнулся пренебрежительно: — Тут нужен только один талант, талант лести, соглашательства и, пожалуй, более всего — талант молчания. Монархи любят слушать только свой голос.
— Но ведь это не относится к нынешнему императору Александру? Его боготворят на родине и в Европе. Его называют благословенным, — обидчиво сказал Нездецкий.
— Если бы его причислили к лику святых, от этого ничего бы не изменилось в государственном устройстве России. Не забывайте, что он внук Екатерины и сын Павла.
— Екатерина переписывалась с Вольтером и Дидро, — сказал Рылеев.
— Что не помешало ей передать Радищева и Новикова в ведомство Шешковского.
— А кто такой Шешковский? — спросил Рылеев.
— Дитя! Шешковский… У вас это называется — заплечных дел мастер. Директор камеры пыток.
— Первый раз слышу!
— Вы многое еще услышите в первый раз.
— Но вы должны согласиться, что Екатерина была самая просвещенная и гуманная императрица, — настаивал Нездецкий.
— Гуманная! Более неудачного эпитета вы не могли придумать. Кроме Радищева достаточно вспомнить княжну Тараканову и собственного супруга Екатерины — Петра III.
Может, Буассарон и прав, но выдержать поношение всего, что он привык чтить, немыслимо. Рылеев вскипел и, пренебрегая почтительностью, перебил старика.
— Если Россия так ужасна, то почему вы…
Буассарон не дал ему договорить.
— Вы хотите сказать, почему я пробыл в ней так долго? Но ведь не все добрые дела совершают добрые люди. И я благодарен России за то, что она меня приютила и дала возможность выжить. Но чувство благодарности не сделало меня слепцом.
— Выходит, для вас Россия тулуп, какой спас вас от холода?
— Пожалуй. А для вас? — Буассарон впервые поглядел на Рылеева без фальшивой приторной улыбки.
— А для меня — собственная кожа. И если она изранена, ее надо лечить.
Он и сам не знал, как у него вырвались эти слова. Он ощутил их не как мысль, а как внезапное озарение.
В это время лакей внес на подносе вазочки с маседуаном. Все сделали вид, что не заметили его вспышки. Старик, как видно он был сладкоежка, принялся заедать свои горькие речи приторно-сладкими фруктами. Молодые офицеры от него не отставали, и на минуту воцарилось молчание.
Заметно смягчившись, Буассарон круто повернул разговор.
— Так, оказывается, вы не были в Версале? Завтра же поезжайте и убедитесь, какие совершенные формы может создавать несовершенный, перезрелый государственный строй. А сегодня… — он поднял бокал, — сегодня мы все-таки выпьем за Россию, за будущую Россию, которая рано или поздно расстанется с гнетом азиатского деспотизма. Я-то об этом не услышу, а вы, может быть, увидите.
Больше он уже не касался тем серьезных, и остальное время прошло в рассказах о придворных анекдотах времен Людовика Шестнадцатого и о том, как тщетно при нынешнем дворе пытаются искоренить античные моды и прически и как яростно сопротивляются парижанки этим нововведениям.
Когда Буассарон ненадолго вышел из комнаты, Нездецкий сказал:
— С этого бы и начать. А то Европа, Азия, деспотизм… Проповедь вольнодумства.
Рылеев промолчал. Он был взбудоражен. Таких речей он еще никогда не слыхал. Много ли в них правды? С Буассароном хотелось продолжать спор, а как он мог возражать, что он знал о России? Прожил почти всю жизнь в кадетском корпусе. Воспоминания детства и порядки в родном поместье? Они никогда не составляли отрады его души, не любил к ним возвращаться. Известие о смерти отца получил в Дрездене. Он умер, оставив восемьдесят тысяч долгу. Иск на эту сумму предъявила Варвара Васильевна Голицына, имением которой отец управлял. Куда делись эти деньги — загадка. Но разве это главное? Отца ненавидели дворовые и крестьяне. Он был жесток, несправедлив и лицемерен. В припадке бешенства запирал мать в погреб, а спустя день-другой писал ханжески умиленные письма, благодаря ее за заботы о своей дочери, прижитой от ключницы. Требовал, чтобы сын «на крыльях любви» мчался обнять «дражайшего родителя», но не присылал денег на дорогу, да и за все время пребывания в кадетском корпусе почти ни разу не прислал жалких карманных грошей. В доме был порядок, и все ходили по струнке, одержимые страхом перед хозяином. Не есть ли это копия государства Российского, как его изображает Буассарон? Нет. Никогда. Сейчас он не готов для спора с французом. Есть риск быть побежденным. Ведь многое о России он узнает только сейчас в Сен-Жерменском предместье. И потом — девятнадцать лет и семьдесят — силы неравны.