Такая долгая полярная ночь
Шрифт:
Глава 20
Орлан служил в одном из гарнизонов Дальневосточной Красной армии. Вполне возможно, что и в том, где служил я. Он и его жена, которую он горячо любил, жили в доме на территории гарнизона, в доме, где жили семейные офицеры. Орлана, отличного, аккуратного и исполнительного офицера довольно часто назначали дежурить по гарнизону. Дежурства были и ночные. Кто-то из соседей по этому офицерскому дому дружески сказал Орлану, что в то время, когда он объезжает гарнизон на коне ночью, в его комнате слышен мужской голос. Орлан не верит, что предана его женою любовь. Чувство, которое, как он думал, было главным в их совместной жизни. Потом о том же сказал кто-то другой, и все еще не веря, что попрана, растоптана его горячая любовь к жене, не веря,
Глава 21
Время от времени нас по ночам выгоняли из барака для «шмона», Так на воровском жаргоне называют обыск. Нас выстраивают рядами, у наших ног лежат «вещи», т.е. то жалкое, что еще не украдено уголовниками и не изъято обслугой или охранниками. Мне до сих пор непонятно, что искала обслуга и охрана в эти ночные построения заключенных. Они заставляли развертывать на земле наши узелки и мешки, внимательно разглядывая их содержимое. Но что было особенно интересно для меня, это то, как тщательно наши «ревизоры» обходили и не осматривали две матрацные наволоки, до верху набитые вещами и стоящие рядом с Сашкой Питерским, а по-христиански — Александром Лаптухиным, ленинградским, если угодно, петербургским, вором «в законе». Около этих больших мешков стояли его «шестерки», т.е. воры помельче, его воровские лакеи. Вероятно Питерский был настолько «друг народа» и настолько пользовался авторитетом, что его не тревожила ни обслуга лагеря, ни охрана. А нас, врагов народа» в военной форме особенно придирчиво обыскивали, и в одно из таких «ночных бдений», когда мы трое — я, Орлан и Быков стояли рядом, к нам подошел конвоир с винтовкой и, глядя на гимнастерку Орлана с блестящими командирскими пуговицами, произнес: «Пуговички, командирские, командир, значит», — и рванул пуговицу вместе с карманом на левой стороне гимнастерки. Быков мгновенно вырвал у него из руки винтовку, Орлан сильно его ударил, а я подставил ему ногу, т.е. дал подножку, и конвоир грохнулся на землю. «Ну, это смерть, — подумал я. — Сейчас нас перестреляют». Быков с решительным видом держал винтовку наперевес. Среди охраны возникло движение, возгласы. На наше счастье появился командир охраны, а может начальник лагеря. Орлан спокойно взял винтовку из рук Быкова и, обратившись, как принято у военных, к этому начальнику вручил ему винтовку и объяснил ситуацию. Начальник выслушал нас, увидел наполовину оторванный карман у гимнастерки Орлана, остановил свой взгляд на моем летном шлеме и, повернувшись к столпившейся «псарне», виноват, охране, рявкнул: «Прекратить издеваться над бывшими военнослужащими». Так закончилась эта памятная мне ночь.
Был ли наказан конвоир за утрату винтовки, мне неизвестно.
Иногда в барак приходил нарядчик и набирал людей на работу по принципу — «кто попался на глаза». Так я однажды был послан копать братскую могилу еще с одним незнакомым мне парнем. На сопке, где было относительно ровное место было уже выкопано несколько могил. Нам двоим надо было продолжить копку одной из могил, углубить ее до заданной глубины. Могилы были братские, предназначенные для нескольких умерших. Мой напарник сказал, что уложат покойников «штабелем» и засыплют землей. Для меня это звучало дико: как можно укладывать умерших людей, как сардинки в банку! Но размеры могилы примерно 5х5 метров с глубиной около 2-х метров убеждали меня в том, что именно так хоронят заключенных. В такой могиле вполне можно было установить артиллерийское орудие. Видно, смертность в этом пересыльном лагере была не на последнем месте.
Мне рассказывали, что в числе обслуги огромного находкинского пересыльного лагеря была команда советской подводной лодки. Это были краснофлотцы, дружно смеявшиеся на политинформации по поводу какого-то политического замечания одного из матросов. Но ни с кем из них мне не пришлось познакомиться. Бродя по лагерю, я познакомился с крымским татарином, кажется, бандитом. Будучи по убеждениям интернационалистом, я, воспитанный своей матерью в духе дружелюбия ко всем национальностям, видно, расположил этого бандита на откровенные разговоры. Он поведал мне, что в одном из пересыльных лагерей, когда его этапировали из тюрьмы, он увидел прокурора, который его посадил и требовал на суде для него смертного приговора. Этот татарин дождался ночи и, так по крайней мере он мне рассказал, войдя в барак, где спали этапники, разыскал нары, на которых спал прокурор, наверное посаженный по 58-й статье, и пригвоздил прокурора к нарам заточкой. Совершив этот акт возмездия, мой рассказчик удалился. Если его рассказ — правда, то я тщетно ищу в своей душе осуждение его поступка.
Воспоминания о пересыльном лагере в бухте Находка хочется дополнить еще некоторыми эпизодами, сохранившимися в моей памяти.
Блатные всегда охотились за вещами «мужиков», «зверей» (так они называли людей из Средней Азии), «контриков» (это были мы, «враги народа»). Помню, как воры хватали шапки
Глава 22
Дни бежали, а мы ждали этапирования и, конечно, на Колыму. Я уже не помню всех рассказов и воспоминаний моих коллег по несчастью, одетых в военную форму. Помню несколько попыток воров обокрасть нас, военных, в ночное время, когда даже в заключении, ясно поняв свою судьбу, все же спишь. Из-под меня стянули пиджак, в котором я приехал на военную службу и который я так и не успел отправить домой из гарнизона. Кое-что в ночное время украли и у других бойцов. На воровском жаргоне это звучало так: «пополоскали по-сонику». Значит, обокрали спящего. Днем как-то подошел к нарам, на которых лежал я, один вор и намеревался что-то у меня отобрать. А у меня в козырьке летного шлема было спрятано несколько бритвенных лезвий. Одно из них я еще раньше достал — кто-то из ребят им брился.
Я спросил, что вору надо. Он ответил, что он видит нужные ему вещи. Тогда я, зажав между пальцев лезвие, сказал ему, что он сейчас может больше ничего не увидеть. Конечно он, боясь за свои глаза, ретировался.
Но вот настал день, когда стали выкликать фамилии заключенных, конечно, по определенным буквам алфавита, для этапирования. Так я был разлучен с нашей дружной «военной командой».
В ночное время нас собрали на берегу находкинской бухты. Как попало построили эту массу людей, и мы стали ждать рассвета. Я случайно попал в ряды поляков, тоже «врагов народа». Только мне не было ясно, какого народа?
Среди поляков мне запомнился энергичный майор Секунда, пытавшийся ободрить, организовать и сплотить в общем-то растерявшихся людей. Тусклый рассвет, серое небо, масса разноголосых людей, периодически слышен зов кого-то на незнакомом языке. Боже, сколько здесь разноплеменных, разноязычных людей, объединенных одной бедой: все они этапники, заключенные, рабы тех, кто бессовестно расхваливает страну как плот счастливой жизни для ее населяющих. Межу нашими рядами шныряют не воры, а воришки, т.е. те, кого по-лагерному зовут «торбохватами» и «кусошниками». Сейчас им приволье: люди деморализованы, растеряны, лишены способности сопротивляться и протестовать. Эти мелочники вырывают из рук скудные вещи и не спеша удаляются с добычей. Жертва грабежа или что-то кричит вслед жулику, или молча провожает негодяя печальным взглядом. Ведь у несчастного похищено последнее, что он имел, отправляясь в далекий, полный страданий путь. Я стою в одном ряду с поляками. Вероятно, меня сунули сюда, думая, что я тоже поляк, т.к. большинство из них в недавнем прошлом военные. А на мне военная форма и кожаный летный шлем, который я предусмотрительно застегнул под подбородком. Шапки здесь срывают и даже бросают подальше. Поляк, обычно они были жертвами такого воровского приема, устремляется за брошенным подальше головным убором военного образца, а тем временем другой жулик крадет оставленный без присмотра чемодан.
Вот около меня и стоящего справа поляка остановился очередной воришка, ищущий легкую добычу. На воле он, вероятно, был обыкновенным карманником. Воровал, надо думать, у старушек гроши, а здесь он чувствует себя крупным грабителем: ведь «контрики» подавлены злой волей, сознанием несправедливости содеянного властью. И главное — они разобщены.
Воришка оценивающим взглядом рассматривает меня и стоящего рядом поляка. Он колеблется: с кого начать, кого первого грабить. Он подходит ближе, прицеливаясь, к жертве. Он знает, что поляки, видя такую зловещую фигуру, жмутся и замирают. И вдруг я делаю шаг ему навстречу и громко говорю: «А ну, вали отсюда, гад, пока не получил по харе». Воришка отскакивает, он удивлен: «поляк» в летном шлеме заговорил по-русски, да еще недвусмысленно замахнулся, чтобы ударить. «Охотник» за чужим добром удаляется. Поляки окружают меня и благодарят. За что? Я им говорю, что надо им дружно противостоять этой мрази. Они спрашивают мое имя. «Мстислав», — отвечаю я. «Пан, поляк?» — спрашивают они, произнося мое имя — Мечислав. Я их поправляю — Мстислав — и поясняю, что я такой же несправедливо посаженный в лагерь, как и они, только я из советской армии.
Наконец, началась посадка на пароход. Заключенные, подгоняемые охранниками и овчарками, сплошным потоком хлынули на пирс и по трапу на пароход. В такой давке я потерял из виду поляков и не увидел никого из армейцев, с кем был в бараке. Пароход «Минск», приписанный к Одессе, имел два трюма — верхний и второй, под верхним, в глубине корабля. На трюмной палубе, разделяющей верхний трюм от нижнего, я оказался рядом с двумя казахами. Обменялись краткими репликами. Они ученые, преподаватели университета, растеряны и глубоко подавлены несправедливостью. Опять в давке к ним подошел вор и потребовал деньги, будучи уверен, что казахи их хитро прячут. Наглость блатных меня возмутила. Не укладывалось в сознание, как люди, находясь все в таком бедственном положении, способны на несчастье наживаться, грабить. «Отойди от них», — злобным шепотом произнес я. — «А то я тебя задавлю». Вор взглянул на мою военную форму, на летный шлем и исчез.