Таков мой век
Шрифт:
В 1937 году один из членов Президиума написал моему брату, тогда священнику в русской церкви в Берлине. Он хотел просить прощения у моего мужа и просил содействия. Святослав, конечно, простил его, после чего получил два длинных и трогательных письма: они хранятся в моем архиве. «Я оскорбил Вас, — писал он, — так как был глупее, доверчивее и слабее, чем предполагал». Когда Красная Армия обрушилась на страны Восточной Европы, автор этого письма, равно как и профессор Савицкий — большой ученый, но и большое дитя, — были увезены и заключены в советские лагеря. И слабых не всегда щадит карающий меч.
Ничто, вероятно, не обнаружило так ясно трудности и вместе с тем трагедию подпольных эмигрантских организаций, как дела генералов Кутепова и Миллера. Ничто не служит в то же время лучшим доказательством того факта, что подрывная деятельность обоих генералов не была лишена шансов на успех. Советы никогда не помышляли
Вспоминая сейчас эти события, о которых обычно думаю мало, обнаруживаю, сколько же привелось мне в жизни встретить роковых личностей. Плевицкая пела на благотворительных концертах, устраиваемых моей матерью во время войны 1914 года… Вынесенный певице приговор был, как мне кажется, не совсем справедливым. Очень неумело защищал ее адвокат Филоненко, он раздражал суд своей иронией. Умерла Плевицкая в тюрьме, покинутая всеми, кто прежде так ее превозносил. Участие ее в этом преступлении было очевидным, однако не выходило за пределы участия жены в делах обожаемого мужа (Скоблина), а закон не может карать жену за отказ давать показания против своего мужа. Из всех преступников, замешанных в деле генерала Миллера, попала в руки правосудия она одна, в то время как истинно виновные, скрывшись за посольскими стенами, оказались в полной безопасности.
Каким образом человек становится предателем? И почему? Только предатель мог бы дать ответ на этот вопрос, удивляюсь, что в наш век, когда в моде самые дурно пахнущие литературные исповеди, подобного рода признания еще никто не написал.
В 1932 году, после того как мой муж вышел из Президиума евразийского движения, я оказалась, в некотором роде волею судеб, вне какой бы то ни было политической деятельности. Что для моего мужа было испытанием, то мною воспринималось как освобождение. В схватке победили люди с грязными руками. Но Запад был здесь, рядом, и мне хотелось впитать некоторые его положительные черты, хотя он вовсе не был для меня абсолютным идеалом. Прежде всего мне требовалась необходимая для любой работы дисциплина. Я же была склонна к мечтательности и лености. Правда, и в том, и в другом нуждается писатель. Обстоятельства моей жизни не оставили мне никакого досуга (я и по сей день его лишена), но по крайней мере мне следовало найти разумный способ сочетать разнообразные виды деятельности, которыми приходилось заниматься. В тот период моей жизни я жаждала освободиться от наследия Достоевского, от его хаотического мира, где кипят страсти, где поставленные перед человеком задачи слишком уж широки. Я желала определить для себя хоть какие-то границы, установить хоть какие-то пределы. Нестерпимо скучными казались мне чисто светские собрания с их бессмысленной болтовней. Лишь возраст научит меня их терпеть без особого раздражения.
Тем не менее общение с людьми мне было просто необходимо. Вскоре мы оба нашли такую возможность в среде бельгийской интеллигенции, и прежде всего в доме профессора Фиренса-Геварта и его жены Одетты — у нее были удивительные, веселые и живые глаза. Поль Фиренс был человеком олимпийского масштаба. Об искусстве он знал решительно все, ему мы обязаны — я и муж — открытием Жоржа де ля Тура, одного из величайших художников мира. Дом Фиренсов был местом международных встреч. Здесь мы познакомились с китайским ученым доктором Сие, с несгибаемым врагом Муссолини графом Сфорца, с Евгенио д'Орсом, с Жаном Кассу. Когда наступили мрачные дни 1940 года, вспомнил ли Жан Кассу о некоторых своих парадоксах, которые, как мне кажется, он использовал позже в одной из своих книг? В ту пору он, скажем, утверждал, говоря об инквизиции, что палачей порождают безумство жертв и их непреклонность. Евгенио д'Орс, первый испанец, встреченный мною в жизни, блистал, как фейерверк, даже когда метал игрушечные стрелы в саду у Фиренсов, на их вилле в Брабанте.
Как я жалею теперь, что не записала всех рассказов Поля Фиренса, который провел молодость в Париже и вращался в двадцатых годах в парижских литературных кругах. Теперь, чтобы воспроизвести некоторые из них, мне приходится полагаться лишь на свою память. Вот, например, что он рассказывал о дискуссиях в Понтиньи, откуда он незадолго до того вернулся. Польская дама, некая госпожа Абрамсон, говорила, что одни люди предрасположены к общественной деятельности, а другие, напротив, к одиночеству, что, впрочем, общеизвестно. «Но иногда, — продолжала она, — одинокому человеку хочется заняться общественной деятельностью, хотя природа его никак к этому не располагает», — и, обращаясь к присутствующему Андре Жиду, госпожа Абрамсон попросила его поделиться на сей счет своим личным опытом. Жид дремал, посасывая леденец. Он встряхнулся и сказал:
— Да,
Поль Фиренс знавал в молодости Поля Морана, Мориака, Кокто, Радиге, Пикассо, Матисса и многих других. О Радиге он рассказывал, что тот проявлял, несмотря на свою молодость, замечательную внутреннюю независимость, хотя он и вращался в среде снобов-интеллектуалов. Вот один эпизод, который я запомнила. Кокто, вытянувшись на кровати, плохо говорит о Жиде. Радиге на это: «А я нахожу, что Жид — великий французский писатель». Кокто (скорбно): «Вот как! Даже лучшие друзья тебя не понимают! Жид вовсе не писатель… и т. д.». Радиге: «Нет, Жид — прекрасный французский писатель!»
Опять-таки у Фиренсов музыкант Жан де Шастэн рассказывал, что присутствовал на обеде, на который были неудачно приглашены одновременно Елизавета Бельгийская и госпожа де Ноай. Поэтесса не закрывала рта и не дала королеве вставить ни единого слова. С тех пор Елизавета отклоняла любое приглашение, если только среди гостей должна была появиться автор «Бесчисленного сердца».
В Брабанте, в Риксенсарте, жил вместе с женой, смуглянкой Бланшетт, и тремя дочерьми поэт Мело дю Ди. Он был прециозным поэтом, другом Жана де Бошера. По моей просьбе он согласился взвалить на себя перевод нескольких стихотворений Пушкина.
Еще мы бывали в салоне у мадам Дестре, или Мими Дестре, вдовы министра Дестре, который, посетив Россию, написал книгу о русской революции; весьма некстати назвал он ее творцов «растопителями снега». Весь светский, интеллектуальный, артистический и политический Брюссель собирался у доброй Мими Дестре. Носила она невероятные шляпы, придававшие ей сходство с похоронной или, менее мрачно, с цирковой лошадью. Она отличалась каким-то детским снобизмом и, сверх того, большой рассеянностью. Так, однажды, когда журналист Ришар Дюпьерё с кем-то из гостей рассуждал о знаменитой бельгийской семье Мерод, госпожа Дестре выпалила походя, с обычной своей порывистостью: «Вы говорите о Меродах?» На что насмешник Дюпьерё ответил: «Да, мы спорим о том, в каком веке они прибавили к своей фамилии букву «о» [62] . И госпожа Дестре поспешила ответить: «А я знаю! А я знаю! В четырнадцатом! Мне сама принцесса говорила!» В другой раз, после ученейшего доклада Луи де Бройля — это было событие, и все брюссельские дамы кинулись на доклад, кроме меня, так как я знала, что ничего не пойму, — она сказала моему мужу: «Ах! Как удивительно! Какая ясность изложения! Как все было интересно!» На что мой муж, шутя, заметил: «Да, вы правы, но мне кажется, что он слишком уж увлекся своей теорией квантов!» И Мими Дестре тут же согласилась с таким странным суждением!
62
Игра слов: если отнять от фамилии Мерод букву «о», получится малоприличное французское ругательное слово. (Прим. перев.).
Как-то раз госпожа Дестре с одной своей знакомой явилась к нам в шесть часов вечера, когда и я, и муж болели гриппом и лежали в постелях. Оказывается, она где-то нашла наше прошлогоднее приглашение и пришла на наш скромный прием с опозданием ровно на один год.
«Принимать» нам было не по средствам, но мы любили собирать у себя всех желавших; думаю, в Брюсселе мы были единственными, кто не считался с политическими взглядами приглашаемых; у нас бывали вперемешку и католики, и либералы, и социалисты, а позже даже один или два рексиста. Неугомонный депутат-социалист Луи Пиерар добивался от Министерства юстиции разрешения установить на тюрьму, в которой в свое время сидел Верлен, мемориальную доску приблизительно следующего содержания: «Сие заведение было почтено пребыванием в нем поэта Верлена». Тот же Пиерар помогал мне разыскать в Остенде следы Николая Васильевича Гоголя, будто бы написавшего там одну или две главы «Мертвых душ». Но в архивах об этом ничего найдено не было.
После роскошных обедов у родителей поэта Тео Леже мы собирались в гостиной, где слушали, как министр Поль Крокар комментирует события текущей политики или как увлеченный и увлекательный Жак Пиренн рассуждает об истории. Однажды вечером какой-то скучнейший писатель, член Королевской Академии, пришел к Леже читать отрывки из своего романа. Чтение продолжалось очень долго. Жак Пиренн сидел в гостиной у самой двери и украдкой проскользнул в соседнюю комнату. Появился он лишь тогда, когда раздались наши вежливые хлопки. И не без ужаса услышали мы голос мадам Пиренн: «Жак, а вы, кажется, не слышали последней главы? Мы попросим господина X. прочитать нам ее снова». И на этот раз Жаку Пиренну не удалось избежать наказания, как, впрочем, и всем нам.