Талисман
Шрифт:
— От они, научные детки! Полюбуйтесь! — Мария Ефимовна довольно покивала себе головой. И вдруг сверкнула на меня глазами: — То ж воры, шпана, спекулянты! Позор обществу! Бабуся, — она сделала мощный разворот грудью в сторону бабки, — бабуся, где ваши вилки-ложки? А ну посчитайте!
Бабка моргнула. И вдруг хихикнула.
Вовкина мать сморщилась, как от касторки:
— Та не стесняйтесь. Она ж не стеснялась, когда крала их!
— Я?!
— А почему бы нет? — почти ласково спросила она. — Хлеб у матери и малой сестренки
— Тю, мам, придумаешь тоже…
Но она подскочила, выдернула мешок, стала выхватывать из него вещи.
— Платье мое новое где? Нет платья! Ну, шо я говорила? — Она с торжеством обернулась ко мне: — Где ты его дела, признавайся!
Я потрясенно молчала. Только смотрела на всех по очереди: неужели никто не защитит меня?
Но Маня притихла у двери рыжим мышонком. Остальные как завороженные смотрели на Вовкину мать.
— Не-е, вы гляньте, гляньте на нее! — Голос ее зазвенел. — Обмануть доверие, так отплатить за любов? От я пойду до твоей матери! «Анна Александровна, — скажу я ей, — вы ночей не спите, слепнете с коптилкой, но с последних сил продвигаете уперед науку. А того не знаете, какую змею…»
— Марь Ефимна, да вон оно, за пологом, платье! — Танька взвилась со ступенек, отдернула с вешалки занавеску.
— Висит? — Вовкина мать, казалось, не удивилась. — Шо ж, пока висит, и на том спасибо.
Едкие слезы обиды застлали мне глаза. Я старалась удержать, вобрать слезы внутрь, где их никто не увидит. За что она меня? За что? Ведь я не сделала ничего плохого. Я только спасала человека. Разве за это казнят? Она же взрослая, как ей не стыдно?! А Вовка? Почему он не остановит свою мать?
Я взглянула на него с надеждой. Но Вовка, чуть кивая ей, смотрел на мать.
И тогда я заплакала. Слезы катились к подбородку, по шее, щекоча ее, как приставшие мухи. Я давила их пальцами, но они ползли снова.
Ко мне подошла бабка. Положила на голову жесткую руку. Я сжалась.
— Иди-ка домой, Линуша, — сказала бабка. — Иди, не плачь. Поздно уже, и на дворе темно. Мама, поди, тебя ищет…
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
— Сыз… сыз…
И как не надоест человеку свистеть! Ведь, кажется, ясно: его не слышат, не хотят замечать. Так нет — торчит на заборе и свистит. И не прогонишь — забор-то общий.
А у меня, как назло, дела во дворе: пора убирать кизяки с крыши. Я летаю с ведром вверх-вниз, а он сидит и свистит. Нервы мотает. Зачем-то позвал Люську. Я прислушалась из сарая.
— Люсь, беги до Лины, скажи — Вовка поговорить хочет. Она тебя послушает («Как бы не так!»).
— Не-е, не послушает («Молодец девка!»). Она на меня ух какая сердитая! — В Люськином голосе гордость.
Люська убегает, а Вовка сидит на заборе и свистит. Скучно так свистит и скучно смотрит по сторонам и на небо.
Ушел! Наконец-то…
Я плюхаюсь на ступеньку посредине лестницы, у меня будто разом кончился завод. И тоже смотрю по сторонам и на серое вечереющее небо. Пустое оно, погасшее. Внизу сад, подурневший, будто обритый наголо. Скоро дожди…
На крыльцо выходит мама. Повернула голову в одну сторону, в другую. Что она там высматривает?
И вдруг она громко, на весь квартал, крикнула:
— Ли-на! До-мой!
— Тут я, мам. Сейчас иду, — отвечаю ей сверху домашним голосом.
— А, вон ты где… — Мама поднимает ко мне лицо. Серые глаза колются теплыми лучиками. — Ужинать пора, Линуша.
Знала бы она, что у меня стряслось… Но я ничего не скажу ей. Не могу! А туда — ни ногой! Что бы Танька ни говорила, как бы ни извинялся за свою мать Вовка.
Если он вообще думает извиняться…
Ужин сегодня воскресный — сыпучая, горьковатая мамалыга и печеные яблоки. Объеденье! А у меня, как назло, пропал аппетит. И опять заработал внутри моторчик — торопил из-за стола, толкался. Я даже боялась, что кто-нибудь услышит его беспокойное тарахтенье.
Моторчик погнал меня во двор, сунул в руки шершавые грабли. Я стала сгребать из-под деревьев листья.
Зубья с мягким хрустом входили в их общее, спрессованное тело и выгребали пласт, остро пахнущий прелью.
Я торопилась неизвестно куда. И все поглядывала на небо. Там густела темнота, растворяя в себе путаницу ветвей…
День кончался у меня на глазах. Таяли его последние минуты. Он обманул меня, этот день, недодал обещанное, хорошее. И теперь судорожной работой я пыталась остановить его и удерживать здесь, в саду, пока он не выполнит обещания.
День кончился.
Вздрагивая от озноба, я подожгла собранную кучу. Принесла от печки экономно горящий бумажный жгут и сунула в листья.
Огонек слизнул верхние и погас. Нет, ушел внутрь, в глубину. Я пошевелила его там — он огрызнулся, выдохнул едкую струйку. Палочкой я стала щекотать огню пятки. Но он подобрал ноги и выпустил мне в лицо целый клуб дыма. Я задохнулась, закашлялась. И разворошила в отместку его хитрую нору. Тут уж огонь выскочил, красный, разъяренный. Забегал по листьям, замахал всеми своими кулачками.
Я засмеялась. В ответ прыснуло эхо — совершенно на Танькин манер. Я быстро оглянулась. Сзади крались, хоронясь за сливой, две скрюченные фигуры.
— Вылезайте, все равно уже заметила.
Танька с Вовкой подошли, подсели к костру.
— Дыму от твоих листьев полный сад, — сообщила Танька.
— Мы ж пожар тушить бежали.
— Поздно прибежали, без вас управилась.
Я не смотрела на Вовку: была занята — клала в огонь по листику и следила, как он их ест. Он ел лист не сразу, сначала пробовал на язык. От этого по листу ползли черные подпалины, и он свертывался от боли, прикрываясь краями. И тут же вспыхивал коротким костерком.