Талисман
Шрифт:
… Последние миндалины мы собирали в сумерках, ощупью находя их в толстом слое кожуры. В нашем дворе заревела Люська. Я всегда слышу, когда она ревет, и пугаюсь, хотя для слез ей довольно пустяка. Я заторопилась домой. Бабка насыпала мне кулек миндаля, целое состояние по базарным ценам, и попросила:
— Ты уж матери не говори, что это я, старая, отчудила. А до свадьбы тебе далеко, заживет.
— Мы ее и с бульбой возьмем, правда, сына? — и Мария Ефимовна лукаво глянула на Вовку.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
— Собирайся, — сказала мне дома мама. — Завтра в колхозе «Янги-Юль» той.
Я запрыгала, придерживая ладонью шишку. Обожаю ходить с мамой в этнографические
— И я на той… — заныла Люська.
— Нос не дорос по свадьбам бегать, — объяснила я ей. Хорошо все-таки быть старшей!
… Я люблю виляние улочек старого города, вкусно-серую однотонность всего вокруг: нежно-лёссовой пыли под ногами, дувалов, глухих стен домов, прячущих от чужого глаза застенчивые лица. Здесь даже вода не нарушает общей окраски и тишины. Она тяжелая от лёссовых частиц, и в сытом плеске ее нет звонкости. Вдоль арыков деревья. Одноногие карагачи тянут корнями витаминную воду и выдувают аккуратные шары крон. Рядом с ними неряхи ивы; в лохмах у них запутались галочьи гнезда.
В серой ленте дувалов темнеют редкие калитки. Толкни скрипучую створку — и глазам откроется другой мир. Ничего нет уютнее внутренних узбекских двориков! Их земля прибита поливкой и вылизана до пылинки мягким веником. Поднятый над двориком виноградник укрощает самые отвесные полуденные лучи. Зеленая прохлада ложится на все вокруг: на глиняную суфу, застеленную жесткими паласами, на лица и темные руки женщин, готовящих еду или привычно занятых каким-нибудь нарядным рукоделием.
Хорошо сидеть на суфе, за дастарханом. Слушать и не слушать мамины разговоры с хозяевами, гадать о сказанном по знакомым словам или просто слушать привычную музыку узбекской речи и протягивать руку к дастархану то за куском лепешки, то за кистью винограда, сизой от пыльцы. Вдоль арыка, вприпрыжку бегущего через сад, заросли золотого шара, коренастые кустики райхона — пару душистых веточек за ухо мы получим вместе с гостинцами, когда поднимемся уходить. С зеленого, уснувшего в жарком безветрии потолка свисают тяжелые кисти «дамских пальчиков». На них гудящими бомбардировщиками пикируют, заходя с разных сторон, коричневые шмели.
Каждый раз, когда мы с мамой стучимся в старую калитку и входим во дворик, бормоча приветствия в ответ на поклоны и вопросы хозяев, а потом вот так сидим на суфе за дастарханом, во мне словно просыпается что-то. Давнее, забытое. И я начинаю придумывать, что была у меня когда-то другая жизнь. Здесь, вот под этой крышей, я родилась — а вовсе не в городском роддоме номер два — и по этой улочке бегала, мотая двадцатью своими косичками, а мимо, пыля, текло стадо, сворачивали к своим дворам бородатые сообразительные козы и шарахались из конца в конец улочки, соря катыхами и жалобно крича, заблудившиеся глупые бараны. И так же пахло дымом и молоком и далеко разносился тягучий зов: «Апа-ю-ю! Уилга бори-и-инг!»
Но нет, мама зовет меня не так — коротко и требовательно: «Ли-на! До-мой!»
… Нынешний путь увел нас за городскую черту, к полям. Мы идем босиком, по щиколотку в каленой пыли. Мимо кукурузы. Мимо спелого клевера второго урожая. Мимо непривычных для глаза лопушистых табаков, идущих на солдатскую махорку. Мимо прополотой, буйно рванувшейся в рост светло-зеленой ботвы сахарной свеклы. Что бы мы стали делать, если б за годы войны не научились ее выращивать? Теперь у нас собственный сахар — желтый и влажный, а главное, черная сахарная патока. Да и так просто нет ничего вкуснее зимой, чем вынутые мамой из казана теплые свекольные паренки…
Но больше всего на полях хлопка.
Зеленые его полосы начинались от горизонта, из одной точки, и оттуда же изливалась в междурядья перламутровая вода.
На кустах еще белели цветы, похожие на мальву. Я раздвинула пыльные ветки ближнего от дороги куста. Из черноватой гущины остриями пик в меня нацелились коробочки. Я сорвала одну, зеленую, лаковую, расцепила створки: внутри сидело четыре белых чесночных зубчика.
Отцветут на хлопчатнике одни цветы, а там протиснутся из коробочек и пойдут пушиться новые… «Лепестки» такого цветка забираешь в кончики пальцев и пальцами ощущаешь звук — словно бы вздох облегчения, с которым коробочка отдает выпестованный и неподвластный ей больше груз…
Придет срок, и все мы — я вместе со школой, и мамин музей от директора до вахтерши, и бабушкины детдомовцы с воспитателями — будем каждое воскресенье уезжать на хлопок.
Будем мчаться в кузове грузовика мимо жестяно звенящих крон тутовников и карагачей, гремя залихватской песней:
Протрубили трубачи тревогу,
Всем по форме к бою снаряжен,
Собирался в дальнюю доро-о-огу
Комсомольский сводный батальон…
Будем поначалу таскать с белых полей к весам тяжелые фартуки спелого хлопка, потом скучно обирать застрявшие ощипки, потом — по холоду и под дождем — сражаться с колючими нераскрывшимися коробочками.
Сражаться за каждый не отданный еще грамм хлопка…
А пока поля хлопчатника похожи на зеленые веера. С них накатывает влажная свежесть. Мы с мамой любуемся веерами и обсуждаем виды на урожай.
— Трудно колхозам, — вздыхает мама. — И свекла, и табаки. Растить их нисколько не легче, чем хлопок. Да еще хлеб… Пока война, пока не отобьем Украину, нужно кормиться своим хлебом. И фронту его давать, и посылать ленинградцам. Им сейчас необходимо улучшенное питание! А ток? — следя глазами за шагающими по полям вышками, напомнила мама. — Ты же знаешь, как нужен ток. Дадим заводам больше тока, больше отправим на фронт мин и снарядов. Значит, так и надо: день и ночь строить электростанции — теми же руками строить, теми же, колхозными, кетменями. Господи, как на стройках работают старики! Ему под семьдесят, а он на земляных тяжелейших работах выполняет шесть — восемь норм. А в колхозах мальчишки пашут на ишаках. Нет, удивительный народ, у-ди-ви-тель-ный!
… Солнце печет. Но вдоль дороги какая-то добрая душа насадила деревья, все больше фруктовые. Они ничьи, их урожай принадлежит путнику. И хотя нас ждет свадебный плов, мы некоторое время пасемся под тутовым деревом, собирая опавшие сухие ягоды. «Эх, сюда бы с ведерком», — расстраиваюсь я. Потом, уже в виду Янги-Юля, мы с наслаждением полощем в первом же арыке ноги и обуваемся.
И конечно, опаздываем к началу. Из женской половины дома тянется аж за порог цепочка подношений. Мы пристраиваем свой узелок, снова сбрасываем обувку и входим.
Меня шатнула духота, пахнущая тмином и райхоном.
На полу, на красных коврах, жил, шевелился огромный цветок. Тычинками покачивались головы в ярких платках. Женщины сидели вокруг дастархана, тянули к нему смуглые худые руки.
Нас заметили, пригласили садиться. Круг на минуту разнялся, чтобы включить новое звено. Лоскутный дастархан показался мне скатертью-самобранкой: горы конфет на нем и печенья, щедро наломанные белые лепешки, блюда с виноградом и яблоками. Я бешено хочу конфет: они настоящие, в бумажках! Ем одну, вторую, а сама прикидываю, как бы стащить несколько штук для Люськи. Но мама смотрит на меня выразительным взглядом, не переставая, впрочем, разговаривать. Я ничего, я скромно жую лепешку. Жую и рассматриваю женщин: которая из них невеста? И тут только замечаю в углу неподвижную женскую фигуру, точь-в-точь манекен из маминого музея. Бархатное платье, расшитая блестками камзольча, фата… Наброшенный на поднятую руку бисерный платок закрывает лицо. Вот она где, невеста! Но почему же она в углу, как наказанная?