Там, где дует сирокко
Шрифт:
В день после похорон она пришла домой из бара, где подрабатывала – незаконно, ибо ей было всего шестнадцать – и увидела висящий на двери пучок трав, ломоть хлеба на тарелочке и стакан молока, стоящие на кривом столике. На распятие, освящённое в местной церкви, отец тогда даже не смотрел – вместо этого тщательно окуривал дверной проём какой-то дымящейся веточкой и бормотал непонятные слова на позабытом ею языке.
И Албина поняла, что Африка по-прежнему здесь и никогда не покинет их до конца.
Прошла ещё пара лет, и мир начал меняться, или, как некоторые считали, разваливаться. Пришла война, даже нет – Война. Та, первая, сути которой Албина не понимала. Её начали большие люди, слишком богатые, чтобы быть разумными, и она видела, как жмутся друг к дружке мужчины в кофейнях
Она не любила читать, вернее, не понимала, зачем это нужно, а от школьных уроков больше помнила хихиканье на задних партах и обмен пошлыми картинками через телефоны, чем то, что (без особого, впрочем, энтузиазма) пытались ей втолковать вечно усталые учителя. Но ей и не надо было знать историю, разбираться в политике или понимать экономику, чтобы чувствовать – грядут перемены. Большие перемены. И её сердце тревожно ёкало от предвкушения.
Албина уже успела понять, что та жизнь, которая так впечатлила её африканских родителей – настоящий дом, свой, хороший, настоящая школа и больница, всё как у других – это лишь жалкие крохи того, что может предложить мир за пределами Африки. Она, Албина, которая одевалась по-европейски, думала по-итальянски, а ругалась на сочном сичилиано 29 , смотрела на всё это уже не как африканская беженка. Их «настоящий дом» – просто бедная коммунальная квартира, их новая жизнь – прозябание в бедности, где они каждый месяц рассчитывают, как не потратить больше, чем у них есть, и всё равно постоянно залезают в долги. И другого у неё не будет. Жалкая социалка, чтобы не помереть с голоду, либо не менее жалкая работа официанткой или продавщицей. Или – она рассматривала и этот вариант тоже – торговля тем, чем так щедро одарили её предки (собственно, тело было единственным её стоящим внимания африканским наследством).
29
Siciliano (ит.) – сицилийский диалект итальянского языка.
Но это старый мир, а как насчёт нового мира, того, который нарождается прямо на их глазах? Не найдётся ли там для неё местечка посытнее? И Албина тайком от отца начала захаживать на собрания африканцев, где вместо прежнего вялого муллы проповеди читал суровый, крепкий мужчина средних лет с чёрным кольцом на пальце и чёрным же значком-солнцем на вороте галабии. Он говорил попеременно на итальянском и арабском, Албина понимала далеко не всё, но главное ей стало ясно. Новая вера – и вместе с ней новая власть, новый мир, новые возможности – идёт из Африки, её родной земли, которая до того оставалась для неё лишь краем смутных детских грёз.
Для неё, но не для других, и она видела, как горят глаза у слушавших проповедника, как становится другой их речь, осанка, походка. В день, когда белые мужчины плакали на улицах (тогда в чёрном аду ядерного взрыва погиб какой-то особенно дорогой им город), она поняла, что Албина должна умереть. Войдя в свою комнатушку, которую делила с сёстрами, она повесила на грудь медальон с черным солнцем и вышла уже Таонгой, истинной дочерью Африки.
Она вернулась домой.
Потом ей смутно казалось, что именем Таонга называли кого-то на улице в том африканском местечке, которое осталось в её памяти грязным, полным мух и липких, приторных фруктов, вызывавших мучительный понос. Когда Таонга объявила, что возвращается в Африку, то не имела в виду, что опять поедет в эту дыру, о нет. Это Африка должна была прийти сюда.
И она пришла. Следующие годы были страшными, но и великими для Острова и для неё. Таонга теперь ходила на собрания махдистов (в мечеть, её, впрочем, имам не пустил, одним взглядом оценив её формы) и одевалась как африканка. Правда
Дома же Таонга с облегчением снимала жаркое африканское платье и щеголяла неглиже, курила и наливала себе стаканчик красного… махдисты считали распитие алкоголя тяжким грехом, но её это ничуть не смущало.
Ведь главное было в другом. В возможностях, которые возникли, когда на Острове рухнули прежние триколоры, когда в портах швартовались огромные корабли, над которыми реяли жёлто-зелёные знамёна с чёрным солнцем, и новые островитяне оглашали улицы городов своим гортанным говором.
Бывшая Албина, а ныне Таонга видела всё это, и не просто видела – участвовала. Она уже поняла, что козырей у неё два (сумасшедшие махдисты и карточные игры пробовали запретить, да не вышло) – Африка в её крови и данное ей Африкой знойное тело. Таонга пользовалась им, ещё когда была Албиной, и не видела в том никакого греха. За то, что она убирала и наполняла стаканы пивом, разносила жареную рыбу и фисташки, терпя высокомерие и развязность хозяина, ей доставались гроши – так отчего бы немного не увеличить доходы, раз многих белых мужчин так распаляет её круглая чёрная задница? Тем более, что некоторые из них были вовсе не так уж плохи – и в любви, и просто с ними можно было весело поболтать, когда всё заканчивалось, а денежка лежала под зеркалом на её хромом столике. Хозяин, правда, забирал своё, но и ей оставалось.
Ну, а теперь появились другие мужчины, и Таонга быстро сообразила, что под белоснежными галабиями скрываются обычные мужские тела со всеми слабостями и потребностями мужчин. Махдисты казались суровыми, они любили нести заумную чушь об Обновлённом Учении, гибнущем мире, последнем Газавате и прочем, Таонга кивала и поддакивала, но ловила их на главном. Когда, обессилившие от страсти, они лежали рядом с ней, то становились такими же мягкими и податливыми, как прежние хозяева жизни. И получить от них можно было не меньше – да что там не меньше, намного больше.
В годы смятения, последовавшие за громами войны, Таонга ложилась в постель со многими из новых людей и старалась метить повыше. Она ублажала мужчин, раздувая их жар, а потом, не менее умело – самолюбие (почти каждый, едва отдышавшись, принимался витийствовать, а Таонга умела слушать не хуже, чем любить), и вот…
Она улыбнулась и сделала ещё одну затяжку. Вовремя всё-таки она познакомилась с Абдул-Хади, мрачным бородачом из Ордена Верных. Сурово сверкавший чёрными глазами и говоривший только по-арабски, так что едва понимала, о чем речь, он оказался не более суров, чем любой другой мужчина, когда предстал перед ней в том виде, в котором его сотворил Аллах. Абдул-Хади был мавританцем, темнокожим и высохшим под своим одуряющим солнцем. Может, потому он так и оценил её чёрную кожу и пылкий (сыгранный не менее умело, чем страсть) африканский патриотизм. И он навещал её вновь и вновь, пока ей не предоставилась возможность.
Все знали, что Эван Ч., хозяин пансиона «Дормире Марсала» ненавидит новые порядки, что он тайком слушает проповеди католических пасторов, что в его доме собираются старые люди, некоторые хорошо, даже слишком хорошо знакомые Таонге по прежним временам. Надо было лишь встретить дурака Стефано, по-прежнему пускавшего по ней слюни, и сказать пару слов, а потом передать Абдул-Хади и его цепным псам.
Она ожидала награды, но даже мечтать не смела, что пансион предложат ей (она тут же переименовала его в «Аль мусафир» 30 , подчёркивая полную лояльность новым правилам и мучительно трудно дававшемуся ей языку). И вот правильно ли, что согласилась?
30
Аль Мусафир (араб.) путник, странник.