Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
– Я вас внимательно слушаю! – грозно промолвил старший, руки при этом не опуская и сурово взглядывая на младшего.
– Я тебе вот о чем… – проникновенно говорил Сергей Павлович, и ему казалось, что в своем взоре ему удается собрать воедино всю раздерганную, разбросанную, раскиданную по клочкам любовь к папе и уж, по крайней мере, то чувство, которое называют родственным и которое состоит Бог знает из чего: саднящего сострадания, тяжкого кома вины, непролитых слез вместе с довеском высказанных и невысказанных обид. – Я на эту тему тоже не хочу… по крайней мере, сейчас… я даже не знаю, как она у нас здесь возникла, она совершенно к нам не относится…
– Она, Сережинька, ко всем и всюду и всегда
Сергей Павлович обмер. Жизни на тот миг в нем осталось лишь на то, чтобы схватить папиросу. Папа ему чужой и Ане; Аня папу больно задела, а в нареченном муже своем углядела, наконец, его слабую сердцевину и едва подавила вздох разочарования. К чему тогда были его нынешние потуги? заветные двери, распахнувшиеся при упоминании волшебного имени друга Макарцева? и миловидная королева вырезок, царица водок, владычица вин? Все впустую – кроме часа расплаты, когда вышколенным ухом ему придется выслушивать сердце благодетельницы, не без усилия приподнимая при этом ее большую тяжелую грудь, внизу, у ребер, влажную от пота.
– Анечка! – вскричал он, и вопль его совпал с новым, третьим по счету и самым сильным ударом грома.
– Свят, свят, свят, – изобразил папа смертельный испуг и, пошарив глазами по книжным полкам, разыскал за стеклом бумажную иконку Симеона Шатровского. – Святой человек не дай пропасть человеку грешному!
Аня вдруг улыбнулась.
– А давайте-ка выпьем! – подняла она бокал. – Гроза такая… Я за вас, Павел Петрович.
– Здоровья мне на многие лета! – брякнул расцветший папа.
– И не только. Я вам всей душой желаю, – и Сергей Павлович возликовал от мягкого света, которым просияли темные глаза Ани, – чтобы ваши скорби вас навсегда покинули, а сердце перестало негодовать.
– Милая, – безо всякой, впрочем, обиды промолвил Павел Петрович, – живой человек всегда со скорбями, как вы изящно выразились. Вот помру… Ни скорбей, ни невзгод – спи века напролет.
– Анечка, я совсем не то хотел папе сказать… – Сергей Павлович спешил воспользоваться готовностью обеих сторон к примирению. – А ты решила… Нет, нет, дай я скажу, чтобы вы знали. Ты знаешь, я тебе говорил, не все, но говорил, а папа… Папа, он человек умный, проницательный, – походя польстил младший Боголюбов старшему, – он, скорее всего, о многом догадывался…
Сергей Павлович призвал Аню здраво оценить его ничтожные возможности в той чрезвычайно сложной области, каковую представляет собой познание Творца, безначального и вечного. Сердечная недостаточность, почечные колики, гепатит и т. д. и т. п. – вот где, без ложной скромности, он чувствует себя в своей тарелке.
– Молодец! – воскликнул Павел Петрович. – Горжусь…
Что же касается бытия Божьего, то тут ему надлежит помалкивать, ибо, правду говоря, от прочитанных в последнее время безо всякой системы книг в голове у него образовалась настоящая каша. От одной теодицеи можно свихнуться. В самом деле, если Бог исполнен добрыми намерениями по отношению к Своему созданию, то отчего в мире столько зла?
– Да! – вскинул голову Павел Петрович и орлом-победителем глянул на Аню. – Отчего?!
А троичность Бога? А соединение – при этом, с одной стороны, неслиянное, а с другой, нераздельное, двух природ в Иисусе Христе? Сергей Павлович затянулся и пригасил папиросу. Способен ли он, младенец веры, достойно противостоять матерому неверию? По силам ли ему, новоначальному послушнику, уврачевать глубочайшую душевную рану, каковая, без сомнения, остается у человека, решившегося порвать все отношения с Небесами? Где бы он отыскал слова, объясняющие сокровенное, толкующие премудрое, открывающие тайное? Все это не для него, по крайней мере, сейчас. Но зато он готов объяснить нечто, может быть, еще более важное. А именно: откуда в нем взялось то, что лишь при безмерной снисходительности к его многочисленным слабостям (в данном случае их следовало бы именовать грехами) можно назвать верой или (что будет честнее) – стремлением к ней.
– Меня, папа, – обратился младший к старшему, – с некоторых пор тоска давить стала. Я попробую объяснить. Когда мама умерла, и ты меня сдал в интернат…
– Старая песня, – буркнул Павел Петрович.
– Да я не в укор. Все к лучшему, – грустно усмехнулся Сергей Павлович. – Не помыкайся я в интернате, не хлебни вот так, – ребром ладони он провел по горлу, – его паскудного варева, не поскули ночами в подушку, – я, может, и человек был бы совсем другой. – Он поймал на себе любящий чистый взгляд темных оленьих глаз Ани и с остановившемся от сумасшедшего волнения дыханием принялся вытряхивать из пачки папиросу, закуривать, несколько раз безуспешно чиркая спичкой, ломая ее и трясущимися пальцами вытаскивая новую. – И такая, пап, тоска меня там день и ночь грызла, – вымолвил, наконец, он, – что где-нибудь в поганом сортире, ночью, головой в петлю… У нас несколько случаев таких было. Один пацаненок… младше меня на год… В спальне наши койки рядом стояли. Я ночью проснулся, будто меня толкнули, гляжу – он встает. Встает и встает, кому какое дело. Может, ему приспичило. А я возьми и спроси: Миш, говорю, ты куда? И он мне тихо так отвечает: туда, Сережа. Ах, Боже мой! – воскликнул Сергей Павлович. – Ведь было у меня чувство, что он недоброе затеял! Мне бы вскочить, обнять его и с ним вместе поплакать о горьком нашем житье-бытье! В два голоса провыть брошенными щенками… Мама! Папа! Люди добрые! Возьмите нас отсюда!
Рыдал, уронив голову на стол, папа.
– Не надо, – погладил его по вздрагивающим плечам Сергей Павлович. – Я, пап, тебя не виню. И ты деда Петра не вини. Он разве мог иначе?
– Но я-то, – прорыдал Павел Петрович, – я-то мог!
– И ты не мог. А я? Я, пап, Мишку не удержал из-за какой-то дурацкой стеснительности. Вдруг ему только в сортир, а я к нему с утешениями… Вот смеху-то! – с горестной усмешкой сказал Сергей Павлович. – А утром его там и нашли. Уже холодного. Ну, потом это все прошло, проехало, затянулось, – быстро, с нарочитой бодростью заговорил он, с тревогой, однако, поглядывая на Аню, сидевшую с окаменевшим лицом. – Жизнь сама по себе пластырь, утешитель и знахарь. Я как из интерната вырвался, в институт поступил, так о Мишке почти не вспоминал. Сегодня за много лет первый раз…
– Сережа! – глухо сказала Аня. – Не надо больше об этом.
– И не буду! – с готовностью воскликнул Сергей Павлович. – Я и не хотел… Мне надо было объяснить – и тебе объяснить, и папе, что как тогда меня тоска мучила, так с недавних пор снова… Еще до «Ключей». И странно: я тогда все-таки еще мальчишка, теперь взрослый человек, а тоска одна: покинутости. Вечная участь скулить у чужих порогов… Но позвольте! Если вы взяли меня к себе, то объясните: зачем?! Отчего вы так равнодушны ко мне?! Отчего никому нет дела, что творится в моей душе?! Почему никто не может мне ответить, зачем вообще появился на свет некто по имени Сергей Павлович Боголюбов?
– Ну-ну, – прокашлялся и вытер глаза папа, – не следует углубляться. Вопрос не так сложен. Всего лишь продолжение рода, так сказать. Мой долг, – и румяные, в синих склеротических жилках его щеки дрогнули в ухмылке, – перед родом Боголюбовых. Все как на подбор служители культа. Один я, чужого гнезда кукушонок, отверг… Однако в лице сына восполнил…
Имеет ли смысл возразить ему, указав, что он хотел прожить семейную жизнь в свое удовольствие и понуждал маму к аборту, в итоге которого Сергей Павлович, как кусок мяса, был бы выброшен в окровавленный эмалированный таз?