Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
– Особенно Африка, – не удержавшись, прохрипел Корнеич.
Марья же Федоровна уверяла Виссариона, что дальше откладывать – людей смешить. Ведь всем известны связывающие их отношения. А какие? – изображая святую простоту, таращил глаза полковник и на чем свет клял себя, что однажды клюнул на Манькину наживку.
– А ведь можно и командованию сообщить, – ласково уверяла Марья Федоровна.
– Да вот он, мой командир, – указал полковник на генерала. – Сообщай. Его тоже хотят взять живым.
Тогда Марья Федоровна окинула Анжелину Четвертинкину оценивающим взором и отрицательно покачала головой. «Сельской вони» он не по зубам – таково было ее высказанное любезному другу непоколебимое суждение с одновременной тайной мыслью, что хотя по мужской части толку от обоих, как от козла молока, во всех остальных отношениях генерал много лучше, чем полковник.
Абдулхак
– Что ж, – отрывисто спросил Шурик, – у тебя, значит, и третья на примете?
– Аллах даст – не откажусь.
– А ты чего Аллаха поминаешь? Партбилет не нужен?
– Э-э, – лениво отмахнулся Абдулхак. – Было время – партбилет была главнее Аллаха. Партбилет боялась – Аллах не боялась. Теперь партбилет пока есть, но его уже почти нет. И что он теперь в сравнении с Аллахом? Да ничего. Тьфу!
И, плюнув, он глазками-щелочками беззастенчиво оглядел Олю, прилаживающуюся поднять с огня ведерную кастрюлю с пельменями.
– Тце-тце, – причмокнул он. – Хорошая заразочка.
Теперь уже Шурик, без должного, правда, металла в голосе, принялся уверять Абдулхака-шиита или Живоглота-суннита, сам шайтан их не разберет, что ветерок-то еще дует и никому пока против него ссать не следует. Шурик, Александр Касьянович Вавилов, строго откашлялся в кулак. Бюро соберем, и о тебе вопрос. Упущения в руководстве. Бытовое разложение.
– Тце-тце, – еще раз со смаком причмокнул Абдулхак, не отрывая взгляд от Оли. – Пустяк какой мелешь. Вопрос поставим. Поставь, пусть стоит! – У него щеки затряслись от смеха. – Не то думаешь. Ты думай не топить меня, а дружить, помогать, добро делать. Анатоль Борисыч приехала, завтра уезжать будет, ты с кем будешь? У него в Москве своих дел – во! – И он чиркнул пальцем по толстой, туго затянутой галстуком шее. – Не до тебя будет. Эй, эй! – отвлекшись, крикнул он Сергею Павловичу, кинувшемуся помогать Оле поднимать и тащить кастрюлю с пельменями. – Гость дорогой! Их нагибать надо, а ты разгибаешь! Картину портишь!
– Кобыл своих нагибай! – на ходу прорычал Сергей Павлович и, перехватив у Оли вторую ручку, водрузил кастрюлю на стол. – О, времена! – обратился он к Оле, ответившей ему смущенной улыбкой и вопрошающим взглядом серых, с синевой, глаз. – Я уж не говорю о нравах… Думал ли я…
Продолжить он, однако, не смог. На краткий миг отступив от Виссариона, Марья Федоровна открыла крышку, и волшебный запах только что сваренных в лавровом листе и каких-то травах пельменей повлек всех к столу.
– Не обездольте инвалида! – требовательно кричал из своего кресла писатель и депутат.
Напрасно он волновался. Верный Шурик уже спешил к нему с тарелкой дымящихся, поперченных пельменей в одной руке и полной рюмкой – в другой.
– Доктор! – страдающим голосом звал Анатолий Борисович, все более входя в роль глубокого инвалида. – Не забывайте о клятве Гиппократа! Не покидайте больного даже ради красивой женщины!
– Оля, – засмеялся Сергей Павлович, радуясь ее милому лицу с заметной на скулах нежной россыпью веснушек. – Меня требуют.
Она посмотрела на него так, словно хотела сказать: ну что ты объясняешь? ты ведь придешь, а я тебя дождусь. Он вспыхнул, будто мальчик, осмелившийся, наконец, и робко, и страстно трепещущей рукой коснуться груди юной подруги и поцеловать ее уста, повернулся и направился к герою труда. Всего-то было до кресла, в котором восседал Никулинский, три-четыре шага, но и на этом кратчайшем пути Сергей Павлович успел в полной мере ужаснуться глубине своего падения. Ведь он не просто смотрел на Олю – он любовался ею! И не просто любовался – он ее возжелал вдруг запылавшей плотью, затемнившимся разумом и гулко стучащим сердцем. И особенным, безошибочным мужским чувством знал, что вся она, с головы до пят, в его полной и нераздельной власти и что при тайной их встрече со счастливой покорностью всем телом прильнет к нему. А возлюбленная всей его жизни? Его жена невенчанная? Его упование, его берег незыбкий, та единственная, которая, может быть, уже носит зачатого ими в обоюдном желании сыночка? Он так легко и быстро ее предал?! Он опустился на стул рядом с креслом писателя и депутата, успев испепелить самого себя взглядом, исполненным крайним отвращением.
– А признайтесь-ка знатоку человеков, – с веселым блеском в ледяных глазках повернулся к нему Анатолий Борисович, – приглянулась вам эта девица?
– Я занят до конца моих дней, – мрачно повторил Сергей Павлович объяснение, данное им Игнатию Тихоновичу не далее как позавчера утром.
Знаток человеков снисходительно усмехнулся. Занят до конца дней, но свободен именно сейчас. Такова, мой друг, подлая человеческая натура. Бездну порока скрывает в себе наша ночь. Он выпустил подряд несколько ровных сизых колец, поплывших к потемневшему небу. Особенно в этот миг. В этом месте. Слышен затихающий гомон устраивающихся на ночлег птиц, столь невинных в своих быстрых птичьих грехах. Плеснула сонная рыба. Догорает закат. Опускается светлый летний вечер. Сладостная тоска овладевает сердцем. Трудно быть человеку одному. Приди же ко мне! О, как ты прекрасна! Лилией долин назвал бы я тебя, если бы росли они в здешних полях! Но тихой прелестью своей ты краше лилии и желанна, как родник для гибнущего от жажды… Клянусь, меня ты искала и нашла на ложе своем. Открой же свои груди! Дай мне прильнуть к ним жадным ртом. Ласки твои пьянят сильнее вина. Дай же мне…
– Похоже, – сухо перебил его Сергей Павлович, – вам не дают покоя лавры царя Соломона.
– Незначительные заимствования, не более. Дозволено негласным литературным кодексом. Постмодернизм весь из скрытых цитат и отсылок, – заметил Анатолий Борисович. – На страницу текста – две комментариев. Но не мрачнейте, не мрачнейте, друг мой! Поднимем бокалы! И не отвращайте своего взгляда от Оленьки. Вы только взгляните – и вы многое прочтете в ее обещающем взоре…
– А я говорю вам, – опустив голову и с преувеличенным вниманием изучая рюмку, на донышке которой еще плескался коньяк, промолвил доктор Боголюбов, – что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем.
Величайшее изумление выразилось на лице писателя, депутата и героя таким образом, что уголки его брезгливо сложенных губ чуть опустились, а брови, напротив, приподнялись. Более того: он едва не уронил только что добытый из тарелки пельмешек. Но, справившись с потрясением и отправив пельмень по назначению, несколько погодя он высказался в том духе, что в подлунном мире осталось немного вещей, которые ему до сих пор действительно небезразличны. Решительным движением вилки Никулинский отмел возможные предположения наивного доктора о доблести, о подвигах, о славе, иначе говоря, что власть, женщины, известность и прочая дребедень его по-прежнему волнуют. Власть? Он поморщился. Вот такая. Поставив тарелку на столик, положив в нее вилку, а с нею рядом пристроив рюмку, большим пальцем левой руки он прикрыл полногтя указательного пальца правой и предъявил собеседнику со словами: «И того меньше». Женщины? Тень промелькнула в ледяных глазках за сильными стеклами очков. Из кувшина вылилось все, что в нем было. Или почти все. На донышке, как в вашей рюмке, что, кстати, совершенно непонятно. Низким голосом властно кликнул Шурика. Или оскудели у нас погреба?! Известность? Сыт по горло. Хотите верьте, хотите нет – до тошноты. Забвение? Он отхлебнул и призвал доктора последовать его примеру. Плевать. Меня не будет, как это ни прискорбно; будет, я полагаю, памятник, возможно, на Новодевичьем, но, скорее всего, на Ваганьковском. У Чехова, кстати, на Новодевичьем скромнейшее надгробье, а неподалеку во весь рост, мраморный или гранитный, кой черт, не имею понятия, с такой же самодовольной физиономией, с какой прожил всю жизнь, гаер, эстрадный выбегала, мелкий шут. А вот Петя, передразнил усопшего шутника писатель и депутат, ходил в школу с дипломатом, и кем стал? пра-авиль-но! а Коля – с ранцем, и стал он? – верно, молодцы, ха-ха! Петя ходил с папочкой – ну и кто он у нас сейчас, наш Петенька? ну-ну? ну, конечно же, ха-ха-ха… он у нас самый молодой папочка!
– Над чем это вы смеетесь? – спросил Шурик, в поисках пельменей шуруя в кастрюле ложкой.
– Над собой, – сказал, как отрезал, Анатолий Борисович. Особый вид тщеславия, скривил он губы. Замогильный нарциссизм. Величина памятника как возмещение незначительности жизни. Нет-нет. Объявляю заранее: простой камень. Под камнем сим… – и точка. И рядом с сокрушительным событием моего окончательного исчезновения, моего трупного окоченения и последующего разложения моей плоти, какое, скажите на милость, имеет для меня значение какой-нибудь привередливый читатель, брезгливо воротящий нос от моих сочинений? Меня нет, черт подери! И его нет, и никого, и ничего нет! Он опрокинул рюмку и жадно пыхнул сигарой.