Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
– Вы грустны, мой друг, я вижу, – покинув кресло и опираясь на трость, отечески промолвил писатель, депутат и герой. – Это достойно. Это изобличает в вас человека с чувствами, что по нынешним временам столь же редко, сколь и благородно. У нас тут, знаете ли, словно по заказу… Умиротворяющая природа. Возвышенные мысли о той, которая там… далеко… – он указал тростью на запад. – Смутное влечение к той, которая…
Никулинский кивнул в сторону Оли, объявлявшей Корнеичу, что последняя уже была и пора по домам; тот в ответ требовал закурганной.
– Знаток обознался, – холодно ответил Сергей Павлович, быстро взглядывая на Олю и поспешно отводя глаза.
– Трогательный романс, – как бы не слыша, продолжал Анатолий
Однако, не спеша с утешением, он поднял голову, дабы как следует обозреть потемневшее небо и отметить усыпавшие его и уже засиявшие звезды. Все свидетельствует о приближении волшебницы-ночи. Вот она бежит легкими стопами по верхушкам сосен, спешит по травам, едва клоня их к земле, с тихим плеском пересекает озера и реки. Что несет она с собой? Кто-то сомкнул вежды и испустил последний вздох. Вместе с тем не исключены пылкие лобзания – как пролегомены к последующему не менее пылкому соитию. Или мучительное бдение над чистым листом бумаги. Все сокровища мира за одно слово! В самом деле, написать ли, что он обнял ее, или стиснул в объятиях, или прижал к себе, или что они слились… Боже, какая пошлость. С наступлением вечера в комнату, где он лежал, неслышной поступью вошла женщина. Его сердце затрепетало. Едва светила лампа, было почти темно, но по каким-то неизъяснимым для прочих признакам он тотчас узнал ее. О, если бы он мог встать! Если бы он мог кинуться к ней и припасть к ее коленям, как бездну лет тому назад, когда он просил ее руки и когда на их пути возникли поистине непреодолимые обстоятельства в виде его ничтожного в ту пору положения, молодости, незнатности и прочей дребедени. Правда, у него было несомненное и многообещающее поэтическое дарование – но этот, может быть, самый драгоценный из всех даров, которыми Бог наделяет человека, ничего не значил в глазах тех, кто решал их судьбу. Она была отдана другому, но вряд ли хранила ему верность, как Татьяна своему генералу. Когда по прошествии многих и долгих лет они встретились вновь, он был уже сед и лечил подагру, она же все еще цвела. Вино прежней любви с новой силой кинулось ему в голову, и он написал… Впрочем, эти стихи стали слишком известны, особенно когда музыку для них сочинил по единственному в своей жизни вдохновению в общем-то достаточно бесталанный композитор. Но сочинил – и, скорее всего, как такой же печальный, нежный и страстный отклик на свою былую любовь. И вот теперь она пришла к нему, разбитому ударом, уже почти сошедшему в гроб. По крайней мере, левая его рука была мертва и неподвижна.
Следует ли живописать их последнюю встречу? И не кажется ли вам, что между этим прощальным свиданием и не знающими, чем занять себя, праздными толпами должен быть опущен занавес, непроницаемый для любопытствующих взоров?
Ибо кто из нас достоин видеть ее слезы и слышать его сдавленный, невнятный, скованный болезнью голос, исступленно повторяющий все те же слова. Страшен призрак немощной старости, но еще более ужасны грезы о невозвратной молодости, отчасти напоминающие безответные призывы гибнущего в морских волнах пловца. Счастливы ли были они вновь увидеть друг друга? Применительно ли вообще это слово к очной ставке разрушающейся человеческой плоти и блестящей, искусно поддерживаемой красоты? И стоит ли вообще тем, кто в молодости жадно пил из любовной чаши, много лет спустя созерцать развалины, в которые обратился некогда пылкий любовник?
– Уверяю вас, в этом нет ничего приятного, – внушал Сергею Павловичу писатель, депутат и герой. – Что хорошего, скажите на милость, лицезреть какую-нибудь старую каргу, когда-то страстно стонавшую в твоих объятиях? У нее шея стала, как у индюшки. И ляжки, пышные бывало, как пара сморщенных колбас. Про сад любви я даже упоминать страшусь! Да и ей, я полагаю… У меня, признаться, была не так давно подобная встреча. Я сделал вид, что не узнал. И она, представьте, взглянула, как на пустое место.
– И вы, – вкрадчиво осведомился Сергей Павлович, – ничего не написали день или два спустя?
– Ага! – похоже, даже обрадовался вопросу Никулинский. – А мы еще и ядовиты… У нас жало. Отчего ж, написал. В дневничке коротенькую запись. Случайно видел… ну, скажем, Н. Мерзкая старуха. А ведь было время, я сходил по ней с ума и домогался, как Вронский – Анну. Но все эти рассуждения, – заметил он, принимая из рук тонтон-макута очередную рюмку, – уместны в моем возрасте. Вам ни к чему. В свое время придут и они, но зачем торопить события! У вас вот, – он указал на Олю, все-таки налившую Корнеичу закурганную, но теперь решительно отказывающую ему в завершающем посошке. – Вы хотя бы проводите ее. И наплюйте на заповеди. Где только вы их раскопали?
– Там же, – с достоинством ответил доктор, – где и все человечество.
Взбодренный возлияниями недурного, надо признать, коньяка, его собеседник пренебрежительно махнул рукой.
– Человечество! – презрительно воскликнул он. – Друг мой, не говорите красиво. Еще один затасканный миф. От имени человечества, от лица человечества, вместе со всем человечеством… Как это смешно и жалко, в конце концов. – Он сплюнул и засмеялся. – Спустившись с Синая, принес Моисей десяток законов для слабых людей. Закон оплеухи добавил Христос: чтоб каждый с любовью их две перенес. Абдулхак, к примеру, об этих ваших заповедях и не слыхивал.
Услышав свое имя, тот незамедлительно откликнулся:
– Анатольборис… Звала?
– Они у него если и есть, – не отвечая ему, продолжал Никулинский, – то совсем другие. А вы тут во всеобщем масштабе. Все человечество! – передразнил писатель и депутат. – Нет, вы можете меня уничтожить, растоптать, закопать на этом самом месте, но во всяком мифе, будь то коммунизм или христианство, есть нечто мертвящее. У человека всего-то и осталось радости, что плоть, пока, разумеется… э-э-э… она способна… А христианство грозит ему высохшим перстом, – и он повел пальцем перед Сергеем Павловичем, – только попробуй! Геенна без права обжалования. И моральный кодекс туда же. – Анатолий Борисович сплюнул еще раз и с явным отвращением. – Нет, дорогой доктор, нет, нет и еще раз нет! Не позволяйте мифу…
Однако какую именно преграду должен был воздвигнуть между собой и мифом доктор Боголюбов, узнать ему так и не пришлось. Мощный гул потряс Юмашеву рощу, заснувшие луга и тихие берега старицы. Вода в ней заколебалась, как в сдвинутой резким движением чашке. Дрожь пробежала по земле. Над соснами черными тенями поднялись и закружились птицы. Сразу же вслед за тем в темном небе над Сотниковым вспыхнуло и повисло багровое зарево, будто бы город запылал, в один миг подожженный с разных концов. От второй волны тяжелого гула еще раз вздрогнула под ногами земля.
– Ну вот, – почти смущаясь, объявил генерал. – Пока мы тут наслаждались…
– И пели! – вставила Анжелика.
– Ну и это тоже…
– И пили! – как разбуженная ворона, прохрипел Корнеич.
– Не без этого… что ж, иногда можно, тем более, Анатолий Борисович… мы ему всегда рады… у нас на полигоне работали, чему мы все были сейчас свидетели.
– А что это? – почти с ужасом спросил Сергей Павлович.
– Никакой паники, – с бодрым смешочком отозвался Виссарион. – Одна игрушечка… Наш ответ Чемберлену!
– И вы знаете, – стеснительно добавил генерал, – весьма достойный…
– К-к-к-уем… ор-р-р-у-у-ж-жие! – воинственно заявил Федор Николаевич, оказавшийся совершенно пьяным. – Р-р-р-одина! Она у нас…одна!
– Куй, куй, – приговаривал Корнеич, препровождая Рому к машине. – Тебе дома жена втолкует, хотят ли русские войны…
Сергей Павлович стоял, как в оцепенении. Над градом Сотниковым померкло, а затем и совсем погасло зарево. В своих гнездах успокоились птицы, перестала волноваться вода в старице и больше не шумели в лугах травы. С черно-синего неба спускался на землю ночной покой.