Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
Однако пора было позаботиться о пропитании. Последний раз ел в Москве, в обществе папы, в два часа пополудни, что с учетом истекшего с тех пор времени и скудости выпавших им даров давно уже должно было вызвать в Сергее Павловиче чувство свирепого голода, и его пробуждение только в гостинице могло иметь достаточным объяснением исключительно новизну и обилие обрушившихся на доктора впечатлений. Плоть уступила духу, но затем взяла свое. Он вышел из номера и, держа нос по плывущему в зеленых стенах гостиницы запаху отменного табака, отыскал буфет, где за двумя сдвинутыми столиками увидел довольно пожилого человека с дымящейся во рту сигарой, рядом с ним человека молодого, в цветастой рубашке с короткими рукавами и черных очках в белой оправе, ни дать, ни взять тонтон-макута,
– И «Боржомчик»… Я тебе вчера ящик привез. Три бутылочки.
Появление доктора вызвало у тонтон-макута досадливый вздох.
– Надо было в номере, Анатолий Борисович, я ж говорил…
Сигара на краткий миг была взята в руку. Анатолий Борисович ледяными маленькими глазками сквозь очки с сильными стеклами обозрел Сергея Павловича и после этого низким голосом изрек:
– Шурик, я вам сто раз внушал: ничего нет тайного, что бы вскоре не стало явным. Вы пьете под одеялом и порождаете вредные для советской власти слухи. Я завтракаю вместе с моим народом и не скрываю, что мне показано перед трудовым днем принять рюмку коньяка. Совет лечащего врача пациенту, страдающему гипотонией.
Пока они наливали, выпивали и громко глотали пузырящийся «Боржоми», Сергей Павлович получил два холодных яйца, бутерброд, составленный из куска хлеба и затвердевшего и покрытого давней слезой сыра, стакан черного пойла под названием кофе, сел и принялся за трапезу, попутно разрешая интересный, надо сказать, вопрос: ограничатся ли депутат и его присные одной бутылкой коньяка или за ней последует вторая? Налицо, правда, была вопиющая несправедливость в распределении жизненных благ между равноправными подданными великой державы, но если мы не боимся ослушаться Бога, то почему должны трепетать перед установлениями Конституции? Опять же, ничего в ней не сказано о коньяке, вожделенная рюмка которого всегда перепадает сильным мира сего. А также сигара.
– По единой, Анатолий Борисович?
Доктор скосил глаза и увидел тонтон-макута, нацелившего горлышко бутылки в рюмку депутата.
– Н-ну, Шурик, – пуская в потолок сизый пахучий дым, отвечал тот, – искуситель… Нас, между прочим, труба зовет. И колхоз ждет.
– Колхоз не поезд, он подождет, – вставил кот-пройдоха и заслужил короткий смешок депутата.
– Хе-хе…
Сергей Павлович выскреб яйца и пытливо заглянул каждому внутрь, находясь в размышлении, не заказать ли еще. Затем все с той же задумчивостью он сжевал бутерброд, прихлебнул кофе и с мыслью, что пить его ни в коем случае нельзя, приложился вторично и закурил. Тотчас белая рыхлая буфетчица превратилась в буфетчицу, пылающую гневом и красную.
– Ты чего, слепой что ли?! Протри глаза-то… Написано – не курить!
И длинным ножом, которым она пластала на щедрые ломти буханку превосходнейшего мягкого пшеничного хлеба, не нам, не нам, сглотнул горькую слюну Сергей Павлович, а властителям жизни, первым людям земли обетованной и высокому столичному гостю, указала на табличку, где был начертан этот запрет.
– А я вижу, что курят, – доктор хлебнул и сморщился от отвращения. – Вы бы, чем орать, кофе давали вместо этой бурды…
– Кто курит?! Люди курят, им можно, у них сигара, а не твой «Беломор» вонючий!
– А почему, – кстати вспомнил Сергей Павлович, – барону можно, а мне нельзя?
– Ну вот что… барон… – встал перед доктором тонтонмакут и уставил на него невидимые за черными стеклами, но, должно быть, ничего хорошего не обещающие глаза. – Тебе милиция объяснит, что у нас можно, а что нельзя. Николаич, – кивнул он коту-пройдохе, – позвони Меркушкину, пусть наряд пришлет…
– Стоп-стоп! – вмешался депутат. – Вы, Шурик, как всякий вождь, сторонник крутых мер. Не вижу необходимости. Напротив: не худо бы познакомиться… э-э… поближе… Почитатель Чехова достоин внимания. Милости просим!
Широким жестом он пригласил Сергея Павловича занять место ошуюю себя.
– Благодарю, – отозвался доктор. – Мне и здесь неплохо.
Тогда Анатолий Борисович поднялся и, оказавшись человеком довольно высокого роста, сутулым и с брюшком, направился к Боголюбову. При этом он заметно хромал на правую ногу и болезненно морщился при каждом шаге.
– Если гора не идет к Магомету, – проговорил он, усаживаясь рядом с доктором, – то Магомет… и так далее. Шурик, не в службу, а в дружбу… Рюмочку мне и еще одну… Для нашего гостя. Как, кстати, вас величать? Сергей Павлович? Боголюбов? Будем знать. Шурик, пожалуйста… Мою сигару и пепельницу… – Сигара потухла. Анатолий Борисович самостоятельно чиркнул спичкой, хотя тонтон-макут и вождь стоял рядом с коробком в одной руке и спичкой в другой. – Отчего вы не пьете? Коньяк – не ваш напиток?
– Бросил пить по утрам.
– Утро… День… Вечер… – Анатолий Борисович медленно выпустил изо рта струю пахучего дыма. – Условности, друг мой. – Его ледяные глазки при помощи очков с сильными стеклами словно бы делали фотографические, а может быть, и рентгеновские снимки различных частей физиономии доктора: сначала лба, затем носа, а вслед за тем уставились в область левого уха Сергея Павловича. – Время суток и время жизни определяет не циферблат и не стук маятника, а наше внутреннее состояние. Я это всегда чувствовал, и в юности, когда баловался стихами… а кто из нас в юности не поэт? кто не рифмовал? Шурик, вы писали стихи? – спросил он и, услышав, что ничего похожего с тонтон-макутом никогда не случалось, пожал плечами. – Странно… Можно подумать, у него никогда не было поллюций. Н-да. Что-то там было у меня вроде того, что времени бремя не властно вынести свой приговор… ах, как я упивался этими звуками: вр-ре-емени… бр-ре-е-мя, – как со сцены произнес Анатолий Борисович, подчеркнув раскатистое «р» и долгое «е» плавным движением руки с дымящейся в ней сигарой. – Я есмь, покуда ночь жарка, я есмь, покуда солнце ало, и всю тебя, сняв покрывало, я вечной посвящу любви… Плохо? Хорошо?
– Чудовищно, – без лишних раздумий сказал Сергей Павлович.
– Суровая правда, – хладнокровно, но все же с едва заметной ноткой неудовольствия принял смертельный приговор Анатолий Борисович. – Хотя книжка стихов у меня все-таки вышла. Первая, – уточнил он, – и последняя. Слава всевышнему, я вовремя понял, что для поэзии я недостаточно сумасшедший. Все поэты… настоящие, я имею в виду, поэты, они несчастные, безумные, страдающие люди… А поэт маленький, поэтик-клопик, поэтик-вошка, его и в микроскоп едва видно, сочинит, натужась, пару стишат с фигой в кармане, какую-нибудь, я тут одного такого читал, «Оду “Голосу Америки”»… Ода «Голосу Америки»! Ха-ха, – отчетливо рассмеялся он. – Я памятник себе воздвиг нерукотворный – золото высочайшей пробы!.. и славословие американскому радио – тусклая медяшка… Ниже низшего предела. Но раз он затесался в цех поэтов, то непременно должен быть как будто бы не от мира сего. Вот и ходит всю жизнь в маске. И сам мучается, и ближних своих изводит. Не приведи Бог. Не-ет, суровая проза мне милей. А что? Худо-бедно, собрание сочинений, шесть томов, седьмой дополнительный. А, Шурик?
Тонтон-макут отчеканил, преизрядно удивив при этом Сергея Павловича замечательной ловкостью ответа.
– Вы, Анатолий Борисович, – объявил он, – живой наш классик. И политический деятель.
После чего Анатолий Борисович взглянул на доктора с таким видом, будто хотел спросить: мои стишки вам не пришлись, а на это что скажете?
– Семь томов! – изумленно покачал головой доктор Боголюбов. – Почти как у Бунина…
Теперь ледяные глазки смотрели прямо в глаза Сергея Павловича и старались угадать, была ли в его упоминании Бунина некая задняя мысль, насмешка, граничащая с издевательством, намек на четырнадцатую, так сказать, строчку табели о рангах, безо всяких на то оснований самочинно переместившуюся на первое место. Но Сергей Павлович взгляд не отводил и глядел честным человеком.