Там, на войне
Шрифт:
— За кудыкины горы!
Тут не выдержал Даниил:
— Зачем же вы ее здесь держите? У нее все документы… И в роте могли спросить.
— В ро-те! — передразнил его командир и вдруг сменил гнев на милость. — Знаешь, что я тебе скажу? Катись отсюда к Маниной матери. Делать мне больше нечего, только на каждую бабу личное дело заводить. Ты что думаешь, мы здесь блох ловим? — Он уже крутил ручку полевого телефона, но ответа не было. Он продолжал крутить и уже жаловался Даниилу и Ивану: — Опять связи нет! Каждый час исправляют, а она… рвется! — Об этой телефонной связи он говорил, как о ненавистном ему животном. — С такой связью что можно делать?.. Знаешь?!
— Знаю! — с вызовом
Ворвался вестовой с пакетом. Командир заставы тряхнул головой, будто взболтнул ее, разорвал пакет, глянул в бумагу и закричал на вестового:
— Без!.. Без всякого!.. Паникеров-провокаторов к стенке! Он что, только сегодня вылупился?! — Схватил фуражку и крикнул в коридор: — Машину к стенке… Тьфу ты… К дверям!
— Да это комендатура, застава или что?! — крикнул Даниил, но голос его сорвался и он вроде бы взвизгнул, глаза были как у разъяренного щенка, про таких говорят — «шерсть дыбом». — О живом человеке спрашиваем! Комсорг я. Комсорг!! — Это был его последний козырь, и тут он соврал, потому что комсоргом он уже давно не был. — Где она?
Командир заставы остановился на полпути, уставился на него: «Что за тип?.. Собственноручно подписывает себе смертный приговор…» — и даже губа отвисла от удивления.
— Ну ты… Дурь!.. Ты бы в фашистов так вгрызался, как в меня. Везучий. Удрябывай отсюда, да поживей, а то… — он так сжал кулак, что не только суставы, но и пальцы стали белыми. — А ну, пользуйся!
Даниил глянул на Ивана и увидел, что Татьянникову просто плевать на все эти угрозы, и его холодная отрешенность передалась Лозовому. Оба не двинулись с места.
Уже в дверях командир заставы произнес:
— Да отпустил я вашу Машу. Уж не помню когда. Пугнул и отпустил.
— Перед бомбежкой или опосля? — еле выговорил Иван.
И тут командир заставы ответил тихо, вроде извиняясь:
— Хоть убей, не помню…
… возникла ли страна в один день? Рождался ли народ в один раз? едва начал родами мучиться, родил сынов своих?
Тяжелым лихорадочным был октябрь сорок первого. Ну что такое неполные четыре месяца? Пустяк! Но первые четыре месяца войны, где каждый день воевавшему засчитывался за три, а, по сути, для тысяч, десятков и сотен тысяч людей засчитывался вечностью, эти четыре месяца были чередой дней, часов, минут суровой расплаты и мучительного искупления. Это была особая война и особая школа, где за то, чтобы обучить на поле боя роту, надо было уплатить дань. А дань исчислялась не серебром, не златом, а ценой самой жизни половины списочного состава твоего взвода, твоей роты. Если бы только одной твоей роты! И если б только половиной! Тут в счет шли батальоны, дивизии, армии — от одного-единственного до сотен тысяч — миллионов — весь твой народ.
По фронтовому напряжению на московском направлении 12 октября был особым днем. На Бородинском поле — в самом центре самого центрального направления — вся тяжесть невиданно концентрированного удара немецко-фашистских войск, направленных на захват Москвы, обрушилась на Краснознаменную дивизию того самого худощавого полковника Полосухина, который обещал воевать «как следует». Курсанты подольских училищ, бойцы запасного полка, артиллеристы, пулеметчики и молодые необстрелянные бойцы, что в последние часы успели подойти им на поддержку, — вот все те силы, что сдерживали вражеский натиск нескольких танковых, моторизованных и пехотных дивизий. История назвала это направление — «Воротами Москвы». Не многим из защитников этих «Ворот» суждено было выйти с Бородинского поля.
Те,
Выбора у них не было. Чтобы выстоять вопреки обстоятельствам и времени, вопреки всему тому, что поставил перед ними враг, следовало в одну ночь, полностью и до конца, каждому отречься от самого себя и стать монолитом, организмом, способным остановить, сотрясти и перемолотить вражеские силы, вдесятеро, в двадцать и тридцать раз превосходящие наши силы. Силы врага, имеющего репутацию непобедимого. И еще следовало полечь самим (безоговорочно!). Как уготовано исстари народу, когда его предводители давали одну промашку за другой и оплошали вконец.
Сейчас воины не винили никого. Не тот был час, да и недосуг.
Было чего таить у каждого солдата, свое собственное, чистое или бранное, просящее или требовательное заклятие, и каждый складывал его по-своему. Если не подсказывало сердце, подсказывал ум, а если и то и другое бастовало, то нутром, потрохом чувствовал солдат: «Вот он наступил, час, и черный кромешный, и звездный; наполз, надвинулся, ударил набатом!» Сложил свою мольбу и Даниил Лозовой.
«…Только бы не зря — не от бомбежки при разгрузке, не от шального осколка на подступах, а в бою. Доведи меня, командир Хромов, до боя! Старший лейтенант Старостин — доведи! Напрягись, сожмись, что хочешь сделай, что хочешь потребуй от меня, что хочешь возьми, но доведи. А то самому мне туда не добраться. Я дороги туда не знаю, а карты у меня нет. Ты доведи, а до него, до врага моего, я и сам доберусь! Аминь!»
И еще одно знал сегодня москвич Даниил с улицы Горького — уж неизвестно почему, но не будь рядом с ним Ивана Татьянникова и его несусветной жены, не сложить бы ему этой заповеди и своего понимания предстоящего лютого боя.
Была своя молитва и у Ивана, и он тоже все время повторял ее про себя, она означала ничуть не меньше, чем Даниилова, только все слова Ивановой молитвы сами сливались в одно слово. И это слово было — МАРИЯ.
Эшелон маршевого пополнения стоял на путях, а рядом на всю его длину вытянулся санитарный поезд с пассажирскими вагонами. Только паровозы у этих составов смотрели в разные стороны. Далеко впереди полыхало нескончаемое сражение и грозно бубнила канонада. Оттуда везли раненых, отвоевавших свое или так и не успевших вступить в бой. Похоже было, что в переполненном санитарном поезде уже мог находиться и Иван Татьянников, но Мария почему-то там его искать не стала.
Впереди глухо бухало и перекатывалось, словно в дальней дали гроза гуляла.
От вагона к вагону санитарного поезда шли женщины-молодки, старухи, матери и жены — не уставая, возле каждой подножки спрашивали своего — подробно, обстоятельно, чтобы не ошибиться и не пропустить.
— Не в вашем ли вагоне вологодские? Василёв Николай, здоровый такой!
— Да откуда ж тут здоровые? Маманя!
— А вот из Лежи, Супостатова нет ли?
— Супостатова вроде нет.
— Как там у вас с астраханскими — Выборнов Аким?..