Там, на войне
Шрифт:
Э-э-эх, вытащить бы на это поле ретивых да лютых, тех, что так добросовестно выполняли великий замысел по очищению нашей Армии от командного состава всех степеней, начиная с настоящих маршалов и командующих флотами до командиров полков, штабистов, а то и комбатов, военных врачей и даже капельмейстеров… в связи с тем, что они могли оказаться чьими-нибудь шпионами или наймитами или, того хуже, ни тем, ни другим!.. Вот бы их всех сюда, сейчас, хоть на одну опсихенную вражескую атаку!.. И ретивых, и лютых, а еще бы лучше тех униженных, растерзанных и размазанных, пусть без знаков различий, без орденов, хоть рядовыми — силища встала бы какая… Хоть на
Романтически выспренняя, а по существу, самонадеянная, казалось бы, вырвавшаяся из истории на самый передний край, толком не обмундированная, неперевооруженная, еще недоучившаяся, не умеющая извлекать уроков из своего прошлого, волей злой мстительности и всеобщей подозрительности лишенная сотен тысяч командиров всех степеней, так необходимых на войне… и, тем не менее, преисполненная чувства собственной исключительности, наша молодость платила кровавую и непомерную дань школе возмужания, зрелости, расчета и здравого смысла.
Враг так и не мог понять, как и чем держится это воинство, казалось бы, уже сокрушенного государства, как выносит точно рассчитанные, мощные бронированные, огневые и воздушные натиски и шквалы. Сами воины не знали, как они все это выдерживают. Пока ясно было одно: «Назад не пойду — хоть убей!» — говорил себе Даниил. «Хоть убей — не пойду назад!» — говорил себе Иван.
Перед самым рассветом малая горсточка штабистов, командиров и еще шестеро оставшихся в живых бойцов уносили с Бородинского поля зачехленное знамя дивизии. Иван Татьянников и Даниил Лозовой шли в середине охранения — это им Сажин поручил нести скрученное на древке и зачехленное знамя. Правое бедро у Лозового было забинтовано, и еще одна повязка была наложена прямо поверх штанины. Он все время подтягивал повязку и хромал, но когда один из штабистов его спросил: «Раненый?» — громко и зло ответил: «Нет! Притворяюсь!» А Сажин с небольшой группой прикрытия шел позади всех. А попросту говоря, отступал последним. Они все время оглядывались, изредка отстреливались и были готовы каждую секунду залечь и принять бой, чтобы задержать на минуту-другую врага и дать уйти тем, со знаменем дивизии, и еще тем, кто были с ними рядом, — последнее кольцо последнего охранения.
Мария сидела в тамбуре вагона того самого санитарного поезда, что стоял на станции рядом с Ивановым эшелоном. Сидела на откидном стульчике, наклонилась вперед, силы покинули ее, покачивалась, и, казалось, вот-вот упадет. Ночь кончилась. Как в рассветную бездну смотрела она через затемненное копотью стекло последней двери последнего вагона. Стремительно убегали рельсы. Ей виделось, что убегают они не назад, а туда, где идет бой, где в самой середине этого боя ее Иван с сотоварищами. Рельсы убегали туда с гулом и гудом, шпалы летели туда стремительной лесенкой, лес туда бежал, наклоняясь с шелестом и посвистом, все поля-луговины катили туда, ухая да ахая. Туда. На подмогу! А назад вроде бы откатывалась она сама, Мария.
Вагоны санитарного поезда были утрамбованы лежачими и сидячими ранеными, сестры и санитары переступали через людей. И уже попрекала себя Мария: «А как ему помощь потребуется?.. Может, ему полегче было бы, коли я поблизости, где-нибудь за бугром или уж, шут с ним, в яме какой…»
… Там, на станции, в чаду и пламени кромешном, все творилось само, без ее воли: Ванюшкин эшелон вырвался из-под воздушного налета — успел, а вот санитарному не удалось — сильная бомба впереди паровоза разворотила путь — машинист еле успел остановить — всеми тормозами! И начал санитарный метаться от одной стрелки до другой, словно конь в горящей конюшне, — гудел, храпел, задыхался и летел мимо станционного здания на полном ходу туда-сюда раза четыре, а то и пять. Хваткая и упорная бригада была у того паровоза, не хотела отдаваться врагу и не хотела отдавать ему своих раненых…
И пока состав так яростно метался по железным путям, баб и женщин на той станции искромсало бомбежкой немало. Тут и железнодорожники хватили своего лиха, и милиция, и зенитчики… Мария перебегала от одной сраженной женщины к другой, узнавала их или нет, слова говорила, трудилась в крови и увечьях, а если нет — закрывала глаза успокоившимся навеки. Как-никак у нее это была не первая бомбежка — вторая. Она теперь знала: кричать да метаться не надобно. Надо, как капитан-матерщинник говорил: «Заткни свою телу вместе с задницей куда-нибудь! А голову лучше бы заткнуть… еще подальше! И надо успевать делать дело! Дело делать! Дело!»
Как бомбежка утихла, ремонтники начали чинить путь, рельсы-шпалы заменяли, стала Мария помогать стаскивать раненых к вагонам санитарного. Там артачились, кричали, брать не хотели: «И так некуда! Да и не армейские эти женщины!», «Вот окаянные несмышленые…». А тут появился носатый такой, лохматый, на старого льва похожий, — в пожарах-то как днем видно, даже лучше, — их самый главный врач! Как зарычит — так раненых женщин всех до одной, да и мужчин с ними, распихали по вагонам в один момент, как могли. И ее, Марию, заодно взяли, потому что у самой подножки она сомлела и упала без сил и сознания… Опять этот лохматый распорядился — ехать ей в последнем вагоне с хвостовым кондуктором… А тот кондуктор сам еле живой…
Легок на помине — в картузе, разорванной черной шинели, появился в дверях кондуктор, похожий на кочегара.
— Забыл спросить, милая, как тебя звать? — с отдышкой басом спросил он.
— Мария, — она сейчас по облику, черноте и ожогу на лице ему как раз под пару приходилась.
— Так вот, Мария… — и замолк.
— Что скажете?
— Минут через десять поезд наш остановится в поле перед станцией. На короткую остановку остановится.
— И что тогда? — она подумала, высадят.
— Поможешь?
— Чего не помочь.
— Две ваши, провожательницы станционные, из тяжелораненых, померли. И еще трое военных — два солдата и командир — преставились; пять, значит. Главный врач сказал, хоронить всех вместе. В одной могиле.
— Оно… Само собой… Конешно… — согласилась Мария, сухим комом тяжесть стояла в груди, в горле — ни сглотнуть, ни выдохнуть. Хотела заплакать, а не получилось. Запеклось.
РАССКАЗЫ
Всю ночь
Колеса отстукивали забавные ритмы, из которых можно было смастерить все что угодно. Была ранняя весна 1943 года. Мне уже исполнилось девятнадцать. С назначением в кармане я направлялся на Урал, в танковый корпус. Мне строжайше предписывалось вступить в высокую должность командира взвода отдельного разведывательного батальона. Самое страшное в моей жизни, казалось, было позади — это военное училище! На гимнастерку старого образца (с отложным воротником) прикрепил новые, недавно учрежденные золотые погоны с двумя маленькими звездочками. И черт был не страшен, и все моря были нам по колено…