Там вдали, за рекой…
Шрифт:
– О, черт! – Краюхин отодвинул чашку. – Опять. Тогда болтали, будто я Мирона утопил, теперь… А кто болтает, Маруся не выяснила?
– Языки все равно не отрежешь, – махнул рукой Стахов. – Обидно. Не буду я на новый срок заявляться.
– Значит, те, кто сбежал – не сбежал, а убиты? – задумался Краюхин. – Сколько их у нас было?
– Семеро за последний год.
– И на их счет никаких сомнений?
– Абсолютно. Разве что Соня Красулевская…
– Напомни.
– Прошлым летом. Поехала из города в детский лагерь и не доехала. Хватились только через три дня,
– Красулевскую я вроде бы помню, – кивнул Краюхин. – Все с ребятишками возилась. Жалко, если с ней что случилось.
– Вот. А болтают, что это я, значит…
– А не ты?
– Толя, ты бы фильтровал базар…
– Извини. Просто люди логичны и злопамятны – что удивительно сочетается у них с полной алогичностью и отсутствием какой-либо памяти вообще. Коммунизм и чека – близнецы-братья, это вбито с детства. Эрго…
– Но у нас же нет никакого чека!
– Следует создать, или оно возникнет само. Вернее, она. Комиссия. Если уже не возникла.
– Что?!
– Ты ведь меня понял, Федор. И, думаю, сам догадывался. Короче, нам нужно очень быстро собрать несколько умных и энергичных ребят – и расследовать эти случаи исчезновения с точки зрения возможных убийств. Все это воняет, Федор, и никакие таблетки…
– Я тебя не понимаю, Толя, честное слово. Говори проще, прошу тебя.
– И не говори красиво… Я подозреваю, что где-то в нашей среде созрело тайное общество, взявшее на себя обязанность карать отступников – состоявшихся или потенциальных. Вот так.
– Но… зачем это?
– Может быть, им кажется, что мы живем недостаточно праведно. Ты же вот хотел помочь новым коммунам. А может быть, они хотят сэкономить для общины пару-тройку рубликов. Или приучить всех к мысли, что законы следует блюсти: положено уходить голым – уходи голым. Или они просто маньяки.
– Да ну тебя…
– Федор, я не шучу. Это самая большая опасность, с которой мы сталкиваемся. Если позволишь, я завтра же передам транспортный парк Зайчику – и займусь этим делом сам.
– Но ведь надо как-то посоветоваться…
– Ни в коем случае. Полная, кромешная тайна.
Солнце уходило, и небо меж полузадернутых штор было медно-медовым. Пологий луч, пролетевший уже под кронами сосен, заглянул в забытое на подоконнике зеркало и лег, умиротворенный, на стену, на старый плакат турбюро «Тропа», где семилетняя Алиса изображала счастливую альпинистку на снежной вершине, и другая Алиса, трижды семи и еще чуть-чуть, подняла руку и задумчиво обвела солнечного зайчика по контуру пальцем, и снова обвела, и снова…
– Ты думаешь о чем-то? – спросил Золтан тихо.
– Не знаю… – Алиса повернулась к нему и, выпятив губу, дунула на упавшую на глаза прядь волос. – Жалко, что уже вечер.
– Жалко, – сказал Золтан. – Это был хороший день.
Это был первый
– Надо подумать, как тебя незаметно выпустить, – сказала Алиса зачем-то, нарушая ею же учрежденное правило не говорить вслух о сложностях этой любви.
Золтан сел, потянулся за одеждой.
– Подожди, – выдохнула она. – Еще рано… Не уходи. Не хочу так.
Он молча обнял ее, прижал к себе. Алиса положила ему руку на грудь, провела по черным, с сильной проседью, волосам. Золтану было тридцать восемь, просто он рано поседел, как это часто бывает у балканцев.
– До сих пор изумляюсь, что ты такой смуглый, а я такая светлая, – Алиса тихонько засмеялась. – Дружба народов, смотри… – они переплели пальцы рук, и вышло, как на плакате из музея.
– Я тебя по-настоящему люблю, – сказал вдруг Золтан, тоже нарушая запрет на это страшное слово. – Я тебя люблю, и надо что-то делать, потому что больше так нельзя жить…
Алиса покачала головой, и он плечом поймал это движение.
– Даже в самом крайнем случае – мы уйдем вместе, и все. Неужели мы не проживем в большом мире? Я ведь умею много всего, я просто умею работать, наймусь строителем…
– …и будешь приходить домой грязный и усталый, после двенадцати часов на ветру, и падать на диван, и съедать не глядя то, что я тебе подам, и засыпать перед телевизором? Милый, я видела все это… Знаешь, что я тебе скажу? Если меня вдруг выгонят отсюда – а к этому идет, вот в чем беда… если выгонят – я повешусь прямо на перилах моста. Меня слишком круто брали в оборот, чтобы я хотела туда вернуться. По крайней мере, не в этом году. И не в следующем. Может быть, через пять лет. Может, никогда. Понимаешь?
– Я тоже там жил, – Золтан погладил ее по голове. – Скитался. Как цыган: без родины, без документов. Ничего нельзя. Детей кормить нечем. Воровал. Ты знаешь.
– Ты не был рабыней.
– Не был. Это так…
Алиса пробыла «рабыней» три года: ее сдавали внаем богатым суданцам, арабским шейхам, бухарцам, филиппинским купцам, чеченским нефтяным князькам… С нею можно было делать все, что угодно – кроме как убить, конечно. За убийство с нанимателя спросили бы так, что потом и следа бы его не нашли. Впрочем, настоящий садист ей попался только однажды, перс с безумными глазами. Остальным просто было лестно иметь белую рабыню…
– Знаешь, – сказала вдруг Алиса, – мне страшно за наших детей. Здесь они вырастают, как птицы в дому. Ну, умеют они построить дом, сложить печь… Разве же это нужно уметь там? Представь себе, что с коммуной что-то случится. Разгонят, сама распадется. И что будут делать они, приученные к любви?
– Многие погибнут, – сказал Золтан неожиданно спокойно. – Многие выживут. Кое-кто добьется успеха.
– А твоя Ветка?
– Выживет, но успеха не добьется. Успеха с точки зрения большинства, – пояснил он. – У Ветки может оказаться свое понимание успеха.