Тамерлан
Шрифт:
Худайдада из-за спины правителя слушал ответы Искандера, расставив ноги, вытянув вперёд и наклонив набок седую голову. Мухаммед-Султан милостиво спросил:
— Боялся?
— Нет.
Мухаммед-Султан смутился:
— Как это… нет? А если б я не захотел помиловать?
— А что бы сказал дедушка? Ведь вы…
Мухаммед-Султан, нахмурившись, потупился:
— Что я?
— Вы сыграли тут то же зрелище, которое дедушка придумал дяде Мираншаху. То же самое. Я за себя не тревожился, я знал: вы ничего своего не придумаете.
— Это как же так?
— Вы — тень дедушки. Только тень, увы!
Худайдада
Но Мухаммед-Султан придвинулся к Искандеру, тоже побледнев, и отрывисто, тихо сказал:
— У большого человека и тень большая, а воробей, как ни прыгай… я сам погляжу, как это ты предстанешь перед дедушкой, как будешь стоять, что станешь сказывать!
— И предстану, и скажу! Он поймёт, он разберётся!
— И станешь!
— От души! Только б скорей.
И опять Мухаммед-Султан смутился:
— Перед самим перед дедушкой!
— Только б скорей!
— Ну… когда призовёт.
Двадцатая глава
ДОРОГА
Астраханский снег, приглаженный морозными степными ветрами, блистал наледью и стал столь скользок, что по улицам люди ходили гужом, держась один за одного, но на пригорках, случалось, с бранью и смехом валился весь гуж, и потом все подолгу поднимались, на четвереньках пятясь до нехоженой обочины.
По оледенелой тропе Геворк Пушок шёл, как канатоходец над пропастью, пока достиг ворот русского постоялого двора.
Здесь, на подворье, жили купцы из Москвы и Твери, и двери их, обитые войлоком, плотно закрытые, не выпускали тепла наружу. Купцы сидели в исподних портках, босые, сообща готовя обед. Один, промыв кусок баранины, ещё мокрыми руками резал мясо на небольшие части; другой крошил лук; третий мыл котёл; четвёртый, нащепав лучины, возился у очага.
Пушка встретили приветливо, усадили на скамью, и не успел армянин распахнуться и нарадоваться теплу, как и мясо и лук уже оказались в котле, под котлом заполыхало пламя, русичи сели вокруг гостя, и завязалась беседа о хитросплетениях базарных дел.
— Дела такие, что и смех и грех! — рассказывал тверич. — Намедни персиянин жемчугов нам продал задешево, а вчерась прибегал — плачется: Тимур дорогу из Ормузда перекрыл, жемчуга в цене против прежнего возросли впятеро, а пути домой тому персиянину теперь нет. И денег взял мало, и уехать некуда. Молит нас вернуть ему жемчуг за лалы: лалы, мол, индийские, на них цена стойкая на Руси, от лалов прибыли будет не менее, чем от жемчуга, а купец тот жемчуг тут бы сбыл.
— Как дитя! — с осуждением сказал длиннолицый новгородец.
— Мы ему толкуем: ты, мол, купец — что продал, про то забудь, — а он плачется, молит: меняй да меняй. Ну, столковались мы с ним. Нипочём отдаёт лалы, только б жемчуг назад выручить. Отдали мы ему жемчуг назад, а нонче ходит по базару как очумелый: Тимур пропустил караван из Ормузда через Султанию. Никого не обидел. Через Дербент тот жемчуг сюда провезли, да и всякого иного товару.
— Был слух! — подтвердил Пушок. — Поутру прибыли.
— Прошли через Дербент, и жемчугу опять прежняя цена, никто на него не зарится, а лалов
Москвитин сказал Пушку:
— Надумали мы домой трогаться, пока путь крепок. Не то весной не проедешь по распутице.
— А Едигей… Орда? — обеспокоился Пушок.
— Едигей нонче притих: опасается Тохтамыша, силу на бой копит, русских купцов не трогает, чтобы Москву не сердить, — проедем.
— А я?.. Я в таком случае с вами!
— Да мы что ж?.. — переглянулся с остальными русичами бойкий москвитин. — Кладись с нами. Веселей поедем.
Новые дальние дороги открывались перед Пушком. Азия осталась позади. Впереди ждала армянина хмурая, холодная земля. А ведь как ладно сиделось бы под крепкой кровлей, в густом тепле, у тихого очага за неторопливой беседой. Но добрым товарам не лежится под сводами складов и кладовушек; будто живые птицы, ворочаются они в мешках и коробьях, доколе не дорвутся до торга, доколе хозяева не вспорют брюхо мешкам, не срежут пут с коробьев, — тогда вывалятся товары на вольную волю, купцам на руки, разлетятся по белому свету, по городам и селениям, закрасуются на многом множестве людей, и уж никто не соберёт их назад во едино место, ни в мешки, ни в коробья. Не лежится им вместе, не дремлется, манит их дальний путь, толкучий торг, умелая хватка опытных рук. Не лежится товарам, а за ними следом в дорогу тянется и сам купец.
Пришло время Пушку обновить свой кожаный лоскуток у менялы, чтобы по глухим вьюжным степям не влачиться с деньгами: спокойней поедется, когда твоё достояние затаится неприметным лоскутом в складках чулка, нежели когда обвиснет оно грузным серебром или золотом в поясе на животе.
Никому не ведомо, каков выпадет путь, как встретит купцов Орда, что там за страны и что за властители, не потянутся ли шарить по одеждам да по вьюкам гостей…
И опять по гололедице пошёл Пушок к астраханскому меняле, притулившемуся под горой с краю от базара. А спускаться под гору при гололедице, — и наплачешься, и насмеёшься сам над собой.
Не персиянином, а хорезмийцем оказался астраханский меняла, у Пушка же всякий раз тяжелело сердце при упоминании Хорезма: неизгладимо запомнилось пробуждение среди хорезмийской степи, когда клокотала кровавая пена в рассечённой глотке ордынца, хотя никаких хорезмийцев поблизости не оказалось тогда.
Пушок не застал менялу. Лишь слуга в сером истёртом полушубке сидел на тюфячке, протянув ноги под кошму, к жаровне.
Сел и Пушок на том же тюфячке, той же кошмой накрыв озябшие ноги, и сперва разглядывал перед собой кошму, нашитые на ней разноцветные лоскутки сафьяна, изображавшие бараньи рога и тюльпаны, а потом, от нечего делать, обратил взгляд на слугу менялы.
Слуга сидел, опустив тяжёлое лицо, подернутое желтизной. Скосив глаза, он смотрел на Пушка, не поворачиваясь к нему. В уголках длинных тёмных глаз слуги, Пушку показалось, затаилась не то гордость, не то укор.
— Что ж не идёт твой хозяин?
Всё так же не обращая к Пушку равнодушное лицо, недоброжелательно, словно Пушок, войдя в эту затхлую конуру, провинился, слуга проворчал:
— Задержался. Базар!
Пушок размышлял: «Хорош слуга угодливый, учтивый, удалой, а этот, видно, сидень, лежебока!»