Танатос
Шрифт:
— Я бы чего-нибудь выпила.
У нее была прекрасная реакция настоящей актрисы, которая после крика «Снято!» краснеет от своей игры, зная, что сыграла отлично. Я подобрал квотер, взял из холодильника пиво и колу и вернулся на веранду.
— Что будете пить? — спросил я.
Рейко снова засмеялась. Смех ее был с металлическим призвуком, словно целая куча монет рассыпалась по цементному полу.
— Пиво, конечно!
Я протянул ей бутылку «Атуэй». Вместо того чтобы выпить ее, Рейко какое-то время разглядывала голову индейца на этикетке.
— «Атуэй»? — Да.
— Вы знаете, что это за индеец изображен здесь?
— Атуэй, известный индейский вождь.
— Он был убит, вы знаете?
— Да. Его приговорили к смерти. И заживо сожгли.
— Он боролся с испанцами до самого конца.
— О да.
Индейцы Кубы были истреблены непосильным трудом и эпидемиями. Атуэй был последним индейским вождем, боровшимся с захватчиками с оружием в руках, и закончил свою жизнь на костре. Рейко рассматривала его портрет со странным вниманием. «Эта этикетка, может быть, послужит отправной точкой ее дальнейших историй», — подумалось мне. Атуэй также принадлежал воспоминаниям о том, кого она называла учителем.
Она
— Это, по-моему, не очень крепкое, — заметила она.
Некоторые сорта пива «Атуэй» отличаются большим содержанием алкоголя, есть такие, которые доходят до четырнадцати-семнадцати градусов. То, которое я предложил Рейко, было всего шесть с половиной.
— А кроме «Атуэй», есть еще какие-нибудь марки?
— «Кристал»?
— Да, точно, в зеленых бутылках.
Она прикончила свое пиво и стала смотреть вдаль, держа пустую бутылку в руке. Туфли она сбросила. Когда я увидел ее ступни, просвечивавшие сквозь чулки, то испытал легкий шок: ее ногти были изборождены вертикальными трещинами и покрыты красным лаком. Эти сломанные ногти без сомнения были следствием ее работы танцовщицей. От ее ног исходил слабый запах кожи, а красный цвет ногтей контрастировал с варадерским пейзажем. Скосив глаза на свои ноги, Рейко снова рассмеялась:
— Давным-давно, когда я еще часто бывала на Кубе, я уж не помню, сколько раз, мы никогда не останавливались в гостиницах, учитель снимал дом в Гаване, такой огромный, какие снимают иностранные дипломаты; в тот год солнце жарило как в аду, мы засыпали, приняв что-нибудь из наркотиков, на рассвете мы повторяли прием, в конце концов нам удавалось заснуть, окно было с железными рамами, как в Испании, стекло в одном месте было выбито и сквозь дыру к нам залетали москиты, мы просыпались от их писка, а так как москиты переносят всякие опасные болезни, например малярию, японский энцефалит и прочее, то человек очень чувствителен к их писку, и мы просыпались в плохом настроении, было еще темно, но можно было различить десятки этих тварей, пляшущих на наших телах, мы спали совсем голые и у нас не было никаких средств защиты, ни фумигатора, ни аэрозолей «Вапе» или «Киншо», а поскольку дом был очень большим, чуть ли не в двадцать комнат, мы начинали перебираться из комнаты в комнату, раздетые, в поисках убежища от комаров, но, разумеется, в доме было повсюду полно москитов, пол был покрыт плиткой, и у нас мерзли ноги, в другое время мы бы обрадовались этому обстоятельству, но мы пребывали в таком мерзком настроении, что ни в чем не могли найти положительных сторон, я начинала нервничать, и злиться, и спрашивать себя, что же тут забыла, что заставляет меня здесь находиться, и это, должно быть, отражалось у меня в глазах, и учитель сажал меня в кресло с чехлом, вышитым розами, там было одиннадцать роз, в большой комнате, где пахло плесенью, и начинал рассказывать мне: «Ты знаешь, Рейко, — начинал он спокойным голосом, — ты знаешь, здешние комары не являются переносчиками малярии, но я тебе еще не рассказывал, как я ездил на север Канады, ведь нет же? Так слушай хорошенько, Рейко, знаешь, там есть такая речка, называется Маккензи, а на берегу есть городок Инувик, в городе имеется отель «Ред Траут», «Красная Форель», пол на этаже был очень кривой, скошенный в одну сторону так, что было почти невозможно ходить, отель был очень старый, поговаривали, что он проклят, а я был там единственным постояльцем, было лето, Инувик находится на шестьдесят девятом градусе северной широты; когда я находился там, как раз был период солнцестояния, солнце не заходило, сначала оно поднималось с востока, а потом, доходя до западной стороны, оставалось на линии горизонта и через какое-то время опять начинало свое восхождение, сумерек не было совершенно, настоящий день все двадцать четыре часа; и вот там, в том самом отеле, я видел призрак; после обеда я отправился посмотреть бейсбольный матч, потом вернулся в гостиницу, было около двух часов ночи, мой номер находился на втором этаже, и пол там был такой, что до комнаты было невозможно добраться, в таком положении нарушается не только чувство равновесия, но и познавательные способности, когда земное притяжение начинает изменяться, деятельность мозга может быть нарушена; так вот, когда я вошел в комнату, там сидел призрак, это был труп утопленницы, ее лицо было разделено надвое потоком воды, лившейся с ее волос, она не говорила ни слова, просто сидела, опустив голову, прямо в этой скособоченной комнате; поскольку впервые в жизни я оказался лицом к лицу с привидением, я долго не мог сообразить, что мне следует делать, она сидела, как будто ожидая кого-то; несмотря на то что на дворе была глухая ночь, было светло как днем, я не мог сказать, сколько времени все это продолжалось, но вот в дверь постучались, и вошел тот, кого она ждала, думаю, я закричал, это был индеец, его силуэт был нечетким, словно он таял, но при ближайшем рассмотрении оказалось, что он покрыт миллионами москитов; он сказал: «Белые, когда они умирают, они не могут больше говорить, но я, даже мертвый, могу; я работал паромщиком на переправе через Маккензи, однажды порывом ветра паром перевернуло и я утонул, утонул вместе с этой женщиной; все москиты, что рождаются летом, — мои друзья, кроме них мне не с кем поговорить, и поэтому-то я ненавижу зиму, когда их нет; как только наступает лето, москиты прилетают и садятся на меня, я отдаю им свою кровь, а взамен они впрыскивают в меня безобидную жидкость; когда познакомишься с ними поближе, то узнаешь, что комары — самые милые из всех живых существ, вот и я стал их другом, ибо, кроме них, мне не с кем больше разговаривать…»»
Дойдя до этого места, Рейко объявила, что устала, и собралась укладываться. Она улеглась поверх покрывала и тотчас же заснула. Минут сорок я сидел, глядя на бутылку с индейцем и слушая ее дыхание.
Тучи, что теснились до этого на горизонте, приблизились и теперь нависали над пляжем. Тени исчезли, дождя вроде бы еще не намечалось, но пляж сразу же потерял все свои жизнеутверждающие краски, и кругом воцарилось затишье, как перед бурей. На ступили сумерки, и многочисленные туристы, игроки в фрисби
и все остальные стали собираться по домам. Продавцы-кубинцы также свернули
На горизонте кое-где облака светились оранжевым светом. С моря подул сырой ветер, посвежело. Я прикрыл стеклянную дверь, ведущую с веранды, и выключил кондиционер. Рейко крепко спала, повернувшись на бок и слегка согнув руки и ноги.
Я спрятал обратно в сумку злополучную шляпу и вдруг заметил сложенный листок. Он был просто засунут во внутренний кармашек той же сумки. Пока я упаковывал шляпу, ее поля зацепили листок, и он скользнул на пол. Разумеется, я не имел намерения читать, что там было написано. Поэтому я подобрал его, чтобы положить обратно в кармашек, но заметил, что это был не кассовый чек и не журнальный вкладыш, а клочок бумаги для факса, причем весьма потертый. Похоже было, что его перечитывали десятки и сотни раз, и каждый раз снова осторожно складывали. Глянцевое покрытие на лицевой стороне почти стерлось, бумага пожелтела и надорвалась на сгибах. При свете ночника я различил слово «Язаки». Хорошенько удостоверившись, что женщина действительно спит, а не подсматривает за мной через неплотно прикрытые веки, я разгладил листок на краю кровати. Еще раз повторяю: я не хотел читать его. Просто думал найти там адрес или телефон этого Язаки, чтобы тот позаботился о ней.
Рейко,
я прочитал твое письмо.
Ты говоришь, что пишешь мне «искренне, так, как подсказывает тебе твое сердце», но это не так, твое письмо далеко не откровенно.
Позволь дать тебе последний совет, совет человека, с которым ты когда-то жила и работала. Прими его, как последнюю каплю моей любви.
Не хнычь о своей судьбе. Теперь я начинаю понимать.
Я начинаю понимать, почему ты ушла от меня, ибо это было для меня абсолютной загадкой.
Я никак не мог понять, что для тебя важнее всего: твоя карьера в кино или в театре, мужчины и любовь, материальная независимость или же все вместе.
Теперь я понял: самая высшая ценность для тебя — это ты сама.
Обычно тебе удается это скрывать, но случись что — и ты готова поступиться всем ради своего спасения.
На первый взгляд это может показаться смелостью, освобождением от смешного сентиментализма, но на самом деле это не что иное, как подлость.
Знаешь почему?
Потому что ставить все в зависимость от несуществующего «я» означает жить во лжи.
Рейко, «я» не существует нигде, кроме как в работе. В работе, в общении с людьми, в сексе; «я» — это когда ты одновременно дрожишь от страха и от радости, понимая, что ты не один.
Так отправляйся же на необитаемый остров.
Ты быстро поймешь, что за исключением тех мгновений, когда ты будешь рыться в воспоминаниях или надеяться на спасение, ты не существуешь.
Ты пишешь, что хочешь опять работать со мной.
Ты без ума от меня?
Жизнь нельзя прожить заново.
Уйдя от меня, ты словно бы умерла.
Если бы сегодня мне сообщили о твоей смерти, я бы даже не расстроился.
С этого дня между нами все кончено.
Живи с тем, с кем ты сейчас, хотя я ничего о нем не знаю.
Запомни раз и навсегда — меня для тебя больше не существует.
Язаки
Внизу стояла дата почти годовой давности. Я сложил письмо и убрал его в кармашек сумки. Оно так протерлось на сгибах, что, держа его за края, я боялся, как бы оно не распалось на несколько частей. Должно быть, Рейко постоянно перечитывала это письмо и каждый раз аккуратно складывала его. Она прошла прослушивание, на нее пал выбор Язаки, она стала его любовницей и собачкой, потом она бросила его, но, не в силах полностью освободиться от этого человека, она направила ему факс с сообщением, что она все еще надеется возобновить с ним совместную работу. И Язаки ответил ей…
«Запомни раз и навсегда — меня для тебя больше не существует».
Прочитав письмо Язаки, я вдруг почувствовал жгучую ревность. Значит, отношения между ними были чрезвычайно близкими. Не то чтобы я испытывал склонность к отношениям превосходства, но они оба попытались восскорбеть друг о друге и нимало в том не преуспели.
С того самого момента, как я покинул западное побережье Соединенных Штатов, мои представления о музыке существенно изменились. В Лос-Анджелесе я был фотографом в одной рэп-группе. Это была команда из черного гетто, что в центральном районе города, добившаяся некоторого успеха, они исполняли жесткий рэп. Членам этой группы было по двадцать лет, не более. Я начал работать с ними, но спустя шесть месяцев у троих парней обнаружился СПИД, и еще через месяц они умерли. Это означало конец одной из самых экстремальных групп города. Двоих оставшихся не стало еще через три месяца. СПИД был здесь ни при чем — они были застрелены охранниками одного супермаркета при попытке ограбления. Эти ребята терпеть не могли мелодичную музыку. В свою очередь рэп и хаус исходят из механистических ритмов и электронного звука, по сути напоминающих обычный шум. Рэперы поняли, что мелодия порождает сентиментальность, свойственную богатым и средним классам. Я восхищался их позицией, но слушать постоянно их музыку оказалось выше моих сил, и по мере моей работы с той группой я понимал, что, как японец, вряд ли смогу разделить подобные воззрения. Они прекрасно осознавали, что при наличии положительной реакции на тест надежды не остается; после страшно короткого инкубационного периода они намеревались максимально быстро развить у себя болезнь, что должно было привести к скорейшей кончине. Даже после успешного дебюта на местном радио они не отказались от алкоголя, наркотиков, грабежей и перестрелок. Когда умер последний из членов группы, я потерял веру в эту страну; я отправился на юг, в Мексику. Мексика мне не понравилась. Меня без конца преследовали сплошные неприятности, Мексика оказалась скопищем негодяев и жуликов. Единственное, что доставляло удовольствие, — это живопись и скульптура, но я в них ничего не понимал. Больше всего я возненавидел льющиеся мелодии мексиканских музыкантов. Нескончаемые гитарные трио терзали струны, пели и играли сиропные песенки, отдававшие плесенью. Музыка стала рабыней сентиментализма.