Танцы мужчин
Шрифт:
Теперь фургон мчался на полной скорости, и оттого все, что окружало Хаяни, стало выглядеть нереальным. Бесшумный полет, бешено рвущееся из кресла тело, почти спокойные, только чуть умоляющие интонации собственного голоса, горечь в груди, отстраненность и невозможность помочь не то что ей, а даже и себе самому. Страх. И воспоминания, сначала холодные, почти не лживые, и стыд за то, что они такие холодные, и, конечно, сразу же после стыда настоящее чувство в воспоминаниях.
– Сейчас, еще немного, - простонала женщина.
– Как я хочу тебе помочь!
– Сейчас! Сейчас! Сей-й-й-йча-а-а-ас!! Охххх...
Сильный скрежет, кресло распалось.
– Так. Так. Хорошо, - завороженно твердил Хаяни, и женщина поднялась, растрепанная, почему-то в крови, с обломками захватов на руках. Сделала к нему шаг и зашевелила
МАЛЬБЕЙЕР
По пути к Управлению, а потом по пути к кабинету Мальбейер сосредоточенно беседовал с Дайрой, настолько сосредоточенно, что даже иногда забывал здороваться со знакомыми, чем немало их удивлял. Он и в кабинете продолжал заниматься тем же и опомнился только тогда, когда интеллектор голосом Дайры сообщил, что подоспело время визита в музыкальную комнату. Тогда он сказал себе: "Пора. Что-нибудь да скажу", состроил неизвестно какую мину, но вежливую, и выбежал из кабинета. Он забыл, что собирался звонить разным людям и попытаться хоть что-нибудь узнать о передвижениях сына Дайры, о шансах на то, что он жив; он вспомнил об этом только на первом этаже, на выходе из Управления, среди блестящих зеркал и синих лозунгов, которых так не хватало остальному Сантаресу, среди озабоченных, спешащих людей, из которых каждый принадлежал СКАФу, но вряд ли хотя бы каждый десятый видел в глаза живого импата. И многие из них в течение, может быть, часа с удивлением и насмешкой оглядывали фигуру грандкапитана, сломанную над местным телефоном, его восторженно искривленный рот, влажные красные губы, то, как он размахивал руками, как убеждающе морщил нос, и кивал, и топал ногой в нетерпении, и вел себя в высшей степени одиноко.
ХАЯНИ
У доктора были вислые, изрядно помятые щеки и выпуклые красные глаза, полуприкрытые огромными веками. Он напоминал бульдога, впавшего в пессимизм.
– Нет, - потрясенно сказал Хаяни, - не может этого быть.
– И тем не менее, тем не менее, - ответил врач, помолчав.
– Я понимаю, очень сложная перестройка. Помилование у плахи. Я понимаю.
– Но что же произошло?
– У вас иммунитет. Вам потрясающе повезло. Среди скафов, скажу я вам, такие случаи встречаются чаще, чем среди остальных людей. Вам нет нужды закрывать лицо. Счастливец!
– И я свободен?
– Как птица, - доктор встал и сделал приглашающий жест в сторону двери.
Хаяни тяжело встал, кивнул доктору и неуверенно пошел к выходу. На полпути остановился.
– Я хотел спросить. Женщина, которую со мной привезли, что с ней?
– С ней все, с ней все, - с мрачной готовностью закивал доктор.
– То есть... что значит "все"?
– Третья стадия, инкур, да еще, скажу я вам, полная невменяемость. Спасти ее невозможно было. А изоляция... Впрочем, вы ведь скаф, что я вам объясняю?
– Я? Скаф?
Доктор недоверчиво посмотрел на форму Хаяни.
– Разве нет?
– Да. Конечно. До свидания.
Жара. Все кончено. Оживающий город. Узкая каменная улица. Окантованные металлом ветви домов с затемненными нижними окнами. На корточках перед входом в Старое метро сидит босая девушка. Она закрывает лицо ладонями. Проходя мимо, Хаяни ускоряет шаги.
– Ничего, ничего.
СЕНТАУРИ
Вот Сентаури стоит на шоссе. Запоздало свистит встречный ветер. По шоссе с равными интервалами проносятся удручающе одинаковые фургоны. Из некоторых окошек глядят лица без выражения.
Вот он в кабине. Но это не фургон, обычный автомобиль. Наверное, сняли оцепление. Человек за рулем глядит только вперед.
– Что молчишь?
– спрашивает Сентаури. Человек пожимает плечами.
– Приезжий?
Человек отрицательно мотает головой.
– Не молчи, - просит Сентаури, и человек впервые бросает на него взгляд.
Он местный, коренной сантаресец, собрался уезжать по делам, да тут поиск, нельзя же бросать своих.
– Это конечно, - соглашается Сентаури.
– А кого "своих"?
– Мало ли, - говорит человек.
За лесополосой начали мелькать еще редкие дома.
– Мы потому вас ненавидим, - в запальчивости отвечает человек (он очень волнуется), - что работа ваша, хотя и полезная, пусть и необходимая даже, но заключает в себе унизительный парадокс.
– Ах, парадокс!
– почему-то взрывается Сентаури.
– Ну, давай его сюда, свой парадокс! Интересно, интересненько!
– Вы, в массе своей люди ограниченные, хотя и предпочитаете об этом молчать, призваны спасать людей, ограниченных куда меньше, от тех, кто по сравнению с нами не ограничен вовсе, от тех, кто, грубо говоря, всемогущ. Слабые защищают средних от сильных. Парадокс, противоречащий природе.
– Люди вообще противоречат природе!
А потом Сентаури кричит:
– Останови машину! И опять дорога прогибается под Сентаури, и опять ему кажется, что он не дышит совсем.
– Ну его, весь этот сумасшедший город! Все это неправильно! Все нужно наоборот!
Потом, в стеклянной нише у входа в Новое Метро, какие-то пятеро пытаются его избить, и Сентаури с невыразимым наслаждением крушит челюсти.
Сначала его принимают за опоенного, потом - за сумасшедшего и, наконец, за импата. Его все время мучит мелодия-предчувствие, даже во время драки ее стонущий медленный ритм полностью сохраняется.
Откуда ни возьмись, появляются скафы. Ребята все знакомые, из группы Риорты, они тоже узнают его, но лезут как на незнакомого.
– Пиджаки, остолопы!
– надрывается он, отмахиваясь оккамом.
– Вы хоть волмеры-то свои включите! Ведь я здоровый!
Кто-то, похожий на Дайру, проходит мимо, и Сентаури хватает его за рукав. Рубашка с неожиданной легкостью рвется, и человек убегает, прижимая к лицу прозрачную вуалетку. Вот Сентаури в каком-то доме с куполообразными потолками, стены увешаны серебряной чеканкой, перед ним - женщина. Ни удивления, ни страха в ее глазах. Одно сочувствие. Это хорошо. Он говорит ей, ты, вечная. Он говорит ей, сколько раз это было, но скафом всегда оставался, никакой привязанности. Он говорил, крушил, радовался, считал святое дело, да так оно и есть, святое оно, святое, но сколько же можно, разве для людей оно, разве можно в таком гробу жить? Он говорит ей, у тебя, наверное, много родных, а у меня нету. Нету у меня никого. И ему так жалко себя, он говорит, что-то у меня соскочило, и боится, что опять его неправильно понимают, но женщина обнимает его. У женщины длинные волосы, у нее такая нежная кожа, но Сентаури забирает страх, страх привычный, воспитанный чуть не с детства, рефлекс, именно до этого всегда доходило, и всегда он в таких случаях страшно грубил. И женщина отшатывается, не понимает. Но он уходит только потом, как всегда, сразу после, а женщина остается обиженная и, как всегда, возникает у него брезгливое к себе чувство и, как всегда, он его перебарывает, идет быстрым шагом по улице, оккам чиркает по тротуару, чирк, чирк, и все, к сожалению, на месте, и какой-то лихой мальчонка бежит за ним и корчит рожи и кричит стишки паршивые, которые они всегда кричат ему вслед: