Танцы мужчин
Шрифт:
– Не сбивайте меня, я сейчас объясню, все это нельзя не понять. Итак пусть смерть, ведь все равно смерть, зато возможность - вдруг не сейчас, вдруг отсрочка, поймите, ведь силы невиданные, гениальность, сверхгениальность, реальная, не плод фантазии, не мечта в знак протеста, и все это взамен долгой, но тусклой, но униженной, суетливой, которую я сам же и гажу.
– Помолчите, пожалуйста, - тихо попросила она.
У женщины началась эйфория, что-то очень скоро она начинается, волны теплого спокойствия пробегали по телу, но мешал монолог скафа, грозил все нарушить.
– И зачем только вы меня целовали? Что я, просила?
– А-а-а-а-а! У вас тоже начинается? Я давно заметил.
Женщина зажмурилась. Ее подташнивало от желания счастья, смешанного с предсмертной тоской. Главная беда в этом - неумолимость.
А Хаяни все говорил, говорил, не отрывая от нее глаз, сам себя перебивал, перескакивал с одного на другое, и речь его все больше походила на причитание, о чем только он ни рассказывал ей (фургон часто останавливался, снаружи глухо переговаривались скафы, прислоняли лица к окошкам): и о школе, где никто его не любил, беднягу, а может быть, и ничего относились, а ему казалось, что не любят; и о радости, с какой он бежал из школы, и как все рады были ему в интернате, и как вскоре снова захотелось ему бежать; как нигде не находил он того, чего искал, смутного, неосознанного, как временами становилось легче, а затем жажда бежать с еще большей силой накатывала на него, и он никак не мог понять, за что ж его так не любят, почему везде, где бы он ни появился, всегда в конце концов становится плохо, всегда приходят фальшь, пустые слова, нарушения обещаний, и его отношение к женщинам казалось ему гадким, он старался любить каждую из них, и с печалью, словно в вине или наркомузыке, топил в них свое несуществующее, наигранное, и в то же время самое реальное горе, и как стыдно было ему встречаться с ними потом, и как хотелось нравиться всем, и как не понимал он, почему не все от него отворачиваются, и как его знакомые были шокированы, когда он бросил вдруг все и ушел в скафы.
– Замолчи! Замолчи! Скаф проклятый, убийца, выродок!
– Вот, этого я хотел, и еще много чего, уже тогда мечтал я поцеловать вас (извините, с тоской во взоре, это уж обязательно), не просто прислониться голым лицом к голому лицу, а непременно поцеловать, и именно женщину - очень я этого хотел.
У женщины внезапно пропало желание убить Хаяни, победила все-таки эйфория, ей стал вдруг нравиться этот причитающий скаф и возникло желание вслушаться в его речи.
– Бежим отсюда, - сказала она.
– Ведь мы импаты, что нам эти защелки, бежим, спрячемся, я не хочу больницы, не хочу умирать, не хочу, чтобы меня до самой смерти лечили!
В Хаяни на секунду шевельнулся скаф (импаты готовят побег из фургона!), однако очень не хотелось сбиваться с мысли, и он только досадливо мотнул головой.
– Вы не понимаете. Все будет враждебно, нигде не будет спокойствия, вокруг - сплошь враги.
– Бежим! Помоги мне бежать!
Казалось ей, что фургон огромен, что пыльные столбики света несут прохладу и волю, что окна - бриллианты, что скаф - прекрасен, желанен, что скорость - свобода, что все можно и никто не в состоянии возражать. Казалось ей, что фургон наполнен невидимыми людьми, добрыми и влюбленными, и не желающими мешать, о, какими людьми!
– Бежим, я сказала. Встань. Оторвись от кресла.
– Но...
– Встань, скаф!
Она сошла с ума, она сошла с ума, она ушла с ума!
Мерзкое, недоразвитое лицо, лишенное подбородка.
– Извините, вы совсем не так меня поняли.
– Я хочу жить! Я хочу жить там, где жила, пойми, скаф, пойми, помоги мне бежать. Меня никто не любил.
– Меня много любили (два раза, подумал Хаяни) и проклинали за то, что любят. Что хорошего в этой любви? А там - присмотр, врачи, полное развитие способностей, да я просто уверен, что болезнь далеко не пойдет, я статистику видел. Там свобода!
Лицо женщины, что называется, пылало, и верхняя его половина была прекрасной. Ну, просто глаз не отвести.
– Говори, скаф, говори. Так хорошо слышать твой голос.
Все тело ее напряглось, выгнулось, плечи перекосились. Кресло под ней скрипнуло. Красное лицо в поту и слезах.
– Что... что вы делаете?
– Ты... говори...
– она рванулась изо всех сил, но захваты не поддавались. По два на каждую руку и ногу.
– Ох, скаф, ну как же мне нужно выбраться отсюда!
– Не мучь, не калечь себя, ты все равно больная, все от тебя шарахаться будут. Нет больше того места, где тебя ждут.
Машина давно стояла на одном из перекрестков Стеклянного района. Хаяни услышал, как водитель хлопнул дверцей и зашагал вперед. Еле слышный гул голосов, дерево, прилипшее ветвями к окну Хаяни. Женщина опять забилась в кресле.
– Скоро они там?
– чуть слышно спросил Хаяни.
– А ты скажи, скаф, ты когда-нибудь жил в большой семье? Что это такое?
– Я вообще ни в какой семье не жил. Я воспитанник. Я хотел в семью, но... как бы это сказать?.. в уме. А на практике, знаете, страшновато было.
– А женщины?
Кресло кричало как живое. Женщина билась в нем с силой неимоверной.
– Женщины... что женщины? Это все не то.
Она вскрикнула от боли, слишком неловко и сильно рванувшись. Казалось, кресло извивается вместе с ней.
– У меня был друг. У нас ничего общего не было. Мужлан, сорви-голова, из этих, из гусаров. Когда я уже все перепробовал, уже когда отовсюду бежал, когда, в общем, в скафы попал... Я же вот с этой самой мыслью и пришел в скафы, импатом стать, правда, тоже в уме; не знаю, понимаешь ли ты меня...
– Это неважно, ты говори, а то сил у меня не хватает.
– Но он мне чрезвычайно понравился, хотя и боялся я его. Однажды на него бросился импат, которого тут же напичкали снотворными пулями, не дали и двух шагов сделать - а я был рядом.
Опять хлопнула дверца, фургон тронулся с места.
– Я тоже мог стрелять. Мог, но не выстрелил, чуть-чуть только двинул рукой. Тут даже не трусость, я просто не среагировал, но... ладно, пусть будет трусость, я за нее тогда его полюбил. Хотя сейчас думаю, мог бы и возненавидеть. (А женщина билась, билась, и страшно было смотреть на нее, кресло раскачивалось, подлокотники трещали, но, сделанные на совесть, держались. Хаяни не отводил от женщины вытаращенных глаз, от напряжения выступали слезы, он вытирал их о плечи, до предела скашивая зрачки, чтобы не потерять женщину из виду.) Ты пойми только правильно, это даже не трусость была, точно, я просто всегда теряюсь в неожиданных ситуациях, всегда какая-то секунда проходит, я просто не знаю, что должен в эту секунду делать, и это не трусость, а получается нехорошо. Я думаю, он видел, как я двинул рукой. Я тогда поклялся себе, что всегда буду с ним рядом, и это всегда... почти всегда было так. Если даже я забывал о клятве, он сам становился рядом, он ведь и в тот раз, когда я двинул рукой, тоже рядом стоял, он охранял меня, жалел, понимаешь? Он всегда меня прикрывал, был той самой секундой, которой раньше мне так не хватало. Только сегодня... но сегодня другое дело... сегодня я сам...