Танец бабочки-королек
Шрифт:
– Ну, Кондратий Герасимович, об этом Александр Блок тоже сказал: «Мильоны вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы. / Попробуйте сразитесь с нами! / Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы, / С раскосыми и жадными очами!»
– Это ж что, вроде как и мы, мол, можем зверьми стать и растерзать вас со всеми вашими доспехами?
– Ну, не совсем так. Но можно понять и так.
И старшина Нелюбин вздохнул и вдруг сказал:
– Это ж так… Вроде знал и знал себя человеком, а тут сразу – как будто и не ты уже, а другой кто-то в тебе лапы распрямил… Я это вот к чему.
С каждым днём всё больше и больше стало поступать с передовой раненых. А вместе с ними приходили тревожные вести: с боями оставлен Малоярославец, немцы ворвались в Боровск, обошли Верею. Ночами уже слышалась канонада. Война подступала и сюда.
– Что это значит, Кондратий Герасимович? – спросила старшину Маковицкая, когда они однажды вышли покурить на школьное крыльцо.
– Это значит, товарищ капитан, что они идут.
– Раненые поступают из сто десятой стрелковой дивизии. Это бывшая четвёртая дивизия народного ополчения. В ней воевал мой муж. Кого ни спрошу, все призваны уже осенью – сентябрь, октябрь. Из пополнения, второй состав. А тех, летнего призыва, уже, выходит, никого и нет.
– Что ж вы хотели, дивизия-то всё время в боях. Про всю дивизию говорить не буду, а в роте, к примеру, народ меняется быстро. Если хороший бой, то и взвод может за день выкосить. Половина из них – убитые. А если ещё в окружение попали… Печь-то вон какую раскочегарили! А народ – как дрова… Только подбрасывай. Вот и подбрасывают…
– Вы, Кондратий Герасимович, насколько я помню, в сто тринадцатой воевали?
– Точно так.
– Она тоже здесь. Сегодня перевязывала раненого капитана из штаба этой дивизии. Они стоят в Аристове и Старо-Михайловском. Это недалеко отсюда. В полках по девяносто-сто человек штыков. Вы думаете, они удержатся, Кондратий Герасимович?
– Может, и удержатся. Немец-то уже тоже дохлый стал. Помню его под Минском: наглый, напролом лез. А тут, на Варшавском шоссе, мы ему всыпали. Две рукопашные за двое суток. И оба раза мы на костях вставали.
– На костях вставали? Откуда вы знаете это выражение?
– Да не из книжек. Боже упаси. Так старики сказывали. Когда одно войско побеждает другое и захватывает трохвеи, то это и означало стать на костях противника. На костях – это, значит, на трохвеях.
– А хотите, я вам ещё одно стихотворение прочитаю?
– Так что ж, ночь впереди длинна. Читайте, товарищ капитан.
– Называется «Клятва». Написала его ленинградка Анна Андреевна Ахматова. «И та, что сегодня прощается с милым, – / Пусть боль свою в силу она переплавит. / Мы детям клянёмся, клянёмся могилам, / Что нас покориться никто не заставит!»
– А тут ваша судьба. Да и моя тоже, – и вдруг спросил: – Скажите, товарищ капитан, вы человек образованный, много книжек прочитали, а про то, как мы окопы свои держали, напишут стихи?
– Напишут.
– А что ж, – согласился старшина, – и справедливо будет. Не всегда ведь солдату медаль за его честную службу. Пусть хоть слово доброе сказано будет.
Как-то привезли очередную партию раненых. Младшего политрука и ещё шестерых бойцов. Старшина Нелюбин кинулся было помогать санитарам, но Маковицкая окликнула его и властным жестом приказала отойти. Раненых перенесли в коридор перед операционной. Маковицкая обошла их, как всегда, определила очерёдность, при этом немного задержавшись возле младшего политрука. Но торопить его в операционную не стала.
Младший политрук был ранен в ногу. Стоять он не мог, и ему из палаты принесли табуретку.
Когда закончили оперировать, Маковицкая выпроводила медсестёр и попросила зайти младшего политрука. Старшина Нелюбин сидел тем временем в кубовой, дверь туда была приоткрыта, и весь разговор, который произошёл в операционной несколько минут спустя, он слышал. Он сидел возле буржуйки и немецким штыком отщипывал от сухого берёзового полена ровные белые лучины. И до того увлёкся этим занятием, что, когда Маковицкая его окликнула, он не ответил.
– Послушайте, Гордон, я военный врач и обязана свидетельствовать правду о вашем состоянии. Ваше ранение – это никакое не ранение, а типичный самострел в классическом стиле. На таких случаях, знаете ли, учат студентов медицинских факультетов. Типичная пневмония… Типичный перелом голени… Типичный самострел… Пуля прошла, не задев кости. Осложнений со здоровьем вы не хотели, а потому тщательно всё рассчитали и сделали выстрел, очевидно, приставив дуло прямо к сапогу. Где ваш второй сапог?
– Я был в бессознательном состоянии, когда меня вытащили из траншеи и погрузили на санитарную машину, – ответил спокойным ровным голосом младший политрук.
– Странно. У вас довольно хорошие, добротные сапоги. Скажите честно, вы выбросили свой сапог по дороге?
Младший политрук молчал.
– Сапоги… Фронтовик со стажем, получив такую пустяшную рану, ни за что не расстался бы со своим, пусть и пробитым, сапогом. Пару недель у нас в госпитале да полчаса работы хорошему сапожному мастеру – и всё готово! А вы поступили иначе. И я скажу почему. На сапоге остался пороховой след – подтверждение выстрела в упор. Эту улику вы и уничтожили.
– Ничего я не уничтожал. И как это можно доказать?
– Что доказать? Самострел? Я его доказывать и не обязана. Я обязана констатировать факт. Так где ваш второй сапог? Я взгляну на него и, возможно, мои сомнения будут рассеяны. И я принесу вам свои извинения, товарищ младший политрук.
– Сапог пришёл в негодность, очевидно…
– Пришёл в негодность… У меня тяжелораненые за пять минут до смерти матерят санитаров, когда те на них режут прилипшие к телу шинели и ватники. От них уже одни клочья остались, одни рубища, а они умоляют не резать их. Вот в чём разница между вами. И я хочу её понять.