Танец блаженных теней (сборник)
Шрифт:
– Опять утомила свою мамашу? И чего тебе сидеть у мамашки на голове в такой погожий день.
– Мне кажется, она скучает, – сказала мама; слабая и неискренняя защита…
– С тем же успехом она может поскучать и во дворе, – сказала Мэри с величественным, смутным и угрожающим видом. – Давай-ка одевайся и марш отсюда!
Отец тоже переменился с появлением Мэри. Когда он приходил поесть, Мэри всегда была тут как тут, приготовив для него какой-нибудь розыгрыш. Она раздувалась, как жаба, – вид у нее становился свирепый, лицо багровело. Как-то раз она положила ему в суп пригоршню сырой фасоли, твердой, как галька, и ждала, будет ли он из вежливости пытаться ее прожевать. Она приклеила на дно его стакана с водой что-то похожее на муху, подсунула ему якобы случайно вилку,
– Ну, Мэри, ты знаешь, что должен есть настоящий мужчина! – И тут же добавлял: – Не пора ли тебе уже завести собственного мужика и откармливать его? – И в него тут же запускали – нет, не вилкой – кухонным полотенцем.
Он всегда дразнил Мэри на тему замужества.
– Сегодня я нашел для тебя кое-кого подходящего, – заявлял он. – Нет, Мэри, я серьезно, тебе надо это хорошенько обдумать.
Смех прорывался сквозь ее плотно сжатые губы короткими сердитыми выдохами, лицо Мэри багровело до чрезвычайности, а тело содрогалось и подпрыгивало вместе со стулом, на котором она сидела. Ей, без сомнения, страшно нравилось все это – все это нелепое воображаемое сводничество, хотя мама сказала бы, что это жестоко: жестоко и непристойно шутить со старой девой о мужчинах. Но в отцовском семействе всегда только этим ее и дразнили, а как же иначе, скажите на милость? И чем грубее и тяжелее, чем несноснее она становилась, тем сильнее над ней изгалялись. Горе тебе, если эти люди скажут, что ты ранима,а именно такой считалась у них моя мама. Все тетки, дяди и кузины выросли, закаленные против любой персональной жестокости, стойкими к любым осечкам, и даже гордились, если их неудачи и недостатки вызвали всеобщий смех.
Несмотря на то что дни удлинялись, за ужином в доме было уже темно. Тогда у нас еще не провели электричество. Оно вот-вот должно было появиться – наверное, уже на следующее лето. Но в то время на столе стояла керосиновая лампа. При ее свете отец и Мэри Маккуод отбрасывали гигантские тени, головы у теней неуклюже болтались, когда они разговаривали или смеялись. Вместо того чтобы смотреть на людей, я разглядывала эти тени.
– О чем это ты размечталась? – спрашивали меня.
Но я не мечтала, я пыталась осознать, откуда исходит угроза, прочитать тайные знаки вторжения.
Отец спросил:
– Хочешь, пойдем вместе проверим капканы?
Он ставил на реке капканы на ондатру. В молодости папа неделями день и ночь проводил в зарослях, двигаясь вверх и вниз вдоль притоков реки Уауанаш. И ловил он не только ондатру, но и рыжую лису, норку, куницу – всех пушных зверей, которые к осени обрастали самым лучшим мехом. Ондатра – единственное животное, которое можно добывать весной. Теперь отец был женат и обременен хозяйством, он держал только одну сеть капканов, да и то недолго – всего пару лет. Этот год, наверное, был последним.
Мы прошли через поле, распаханное еще осенью. В бороздах скопилось немного снега, и не снег это был на самом деле, а тонкий, похожий на стекло в морозных узорах ледок, который приятно хрустел у меня под каблуками. Поле отлого спускалось с холма в низину реки. Забор кое-где покосился под тяжестью снега, и мы через него перешагнули.
Отцовские сапоги прокладывали дорогу. Сапоги эти были для меня такими же уникальными и знакомыми, как его лицо, они были такой же неотъемлемой его частью. Когда он снимал их, они стояли на кухне в углу, благоухая сложной смесью запахов навоза, машинного масла, присохшей черной грязи и прелых истлевших стелек. Они были частью его самого, ненадолго отвергнутой, ждущей своего часа. Вид у сапог был упрямый и бескомпромиссный, даже жестокий, и мне казалось, что они – полная противоположность отцовского лица, всегда улыбчивого и вежливого. Не то чтобы эта жестокость была для меня неожиданностью. Там, куда отец уходил и откуда возвращался к нам с мамой, могли существовать свои правила, отличные от наших.
Вот, к примеру, ондатра в капкане. Сначала я увидела, как она дрейфует у кромки воды, похожая на какой-то тропический темный папоротник. Отец вытащил ее, ворсинки перестали двигаться, слиплись, и папоротник оказался хвостом, к которому было прикреплено тело водяной крысы, гладкое, сочащееся каплями. Зубы ондатры торчали наружу, влажные глаза были мертвыми и тусклыми в глубине и блестели, как мокрая галька. Отец встряхнул крысу и покрутил ею в воздухе, мелким дождичком рассыпав вокруг ледяную речную воду.
– Отличная старая крыса, – сказал он. – Матерый, старый король ондатр. Гляди, какой хвостище!
Потом, решив, наверное, что мне не по себе, а может быть, просто желая посвятить меня в чудеса простого, но замечательного механизма, отец вынул капкан из воды и объяснил мне, как он действует, мгновенно захватывая голову ондатры и милосердно утапливая ее под водой. Я не поняла, да мне было и неинтересно. Единственное, что я хотела, но не осмелилась сделать, – потрогать окоченевшее мокрое тело, доказательство смерти.
Отец снова заправил капкан, положив в него наживку – несколько кусочков желтого сморщенного зимнего яблока. Трупик ондатры он засунул в мешок, а мешок перекинул через плечо, как мелочной торговец на картинке. Пока он нарезал яблоко, я рассматривала свежевальный нож, его тонкое блестящее лезвие.
Мы пошли вдоль берега реки – реки Уауанаш, полноводной, быстрой, серебряной посредине, – там, где солнце озаряло самую ее стремнину «Это течение», – думала я, и течение рисовалось в моем воображении как нечто отделенное от воды, как ветер отделен от воздуха, обладая собственной, вторгающейся в тебя формой. Крутой и скользкий берег обрамляли заросли плакучей ивы, еще безлистой и бессильно поникшей, как трава. Рокот реки был негромким, но насыщенным, казалось, что он исходит из самых ее глубин, из некоего потаенного места, где река с ревом вырывается из-под земли.
Река петляла, и я потеряла ощущение направления. В других капканах мы нашли еще ондатр, вытащили их, стряхнули и спрятали в мешок, а капканы перезарядили. У меня окоченело лицо, окоченели руки и ноги, но я не признавалась в этом. Я не могла. Отцу – не могла. А он никогда не предостерегал меня держаться подальше от края воды, он априори считал, что у меня достаточно здравого смысла, чтобы не свалиться. Я никогда не спрашивала, как далеко мы идем и скоро ли кончатся капканы. Наконец заросли остались позади. Вечерело. Мне тогда, да и после долгое время, не приходило в голову, что это те же самые заросли, которые видно с нашего двора, – веерообразный холм, а посреди него голые деревья, в ветреный день казавшиеся тоненькими прутиками на фоне неба.
Теперь по берегам вместо ив стояли кусты выше моего роста. Я осталась на тропинке на полпути к берегу, а отец спустился к воде. Нагнувшись за капканом, он пропал из виду. Я не спеша огляделась и увидела кое-что еще. Впереди, чуть выше по берегу, спускался человек. Он бесшумно пробирался сквозь кусты и двигался так легко, словно под ногами у него пролегала невидимая тропа. Сначала я видела только его голову и верхнюю часть туловища. Человек был смуглый, с высоким лбом в залысинах и длинными волосами, зачесанными назад, лицо прорезали глубокие вертикальные морщины. Кусты поредели, и я увидела его целиком: его длинные ловкие ноги, его худобу, невзрачную маскировочную одежду и то, что он нес в руке, поблескивающий на солнце предмет – небольшой топорик или тесак.