Танец с огнем
Шрифт:
Сын Тани в церкви чувствовал себя вполне спокойно, следил за пламенем многочисленных свечей и пускал крупные, медленные пузыри.
– Крещается раб Божий Владимир во имя Отца аминь. И Сына аминь. И Святаго духа, аминь.
Мокрый Владимир спокойно висит в руках у священника (Хвостик, хвостик! – чуть подергивается, ей-же-ей…), потом внимательно слушает песню Симеона Богоприимца, сопровождающую воцерковление – через южные ворота в алтарь, выход через северные ворота. Таня стоит в притворе, ждет, пока над ней прочтут очистительные
«Даже не пискнул ни разу!» – думает отец Даниил, передавая новокрещенного Владимира матери и принимая от нее три рубля – плату за совершение обряда.
За воротами церкви – невнятно гомонящая толпа.
– Чертяка! Чертяка с хвостом! Ведьма! Чертяку родила! С безумцем венчалась, а кем допрежь путалась? С чертом лесным! Небось у тебя-то тоже хвост есть?! Покажи-ка! Утопить его как кутенка в бочке, а не крестить! На всю деревню беду своим ублюдком наведет! Ведьма проклятая!
Таня привычно поморщилась и пошла прямо в толпу – ждать или как-то обходить собравшихся людей у нее, с ребенком на руках, просто не было сил.
– Уби-или! – истошный крик, донесшийся вместе с ветром, смешавшийся с визгом летающих вокруг колокольни стрижей, подстегнул Илью. Он побежал.
Таня лежала в пыли – маленькая, скорченная, горбом вверх, похожая не на человека даже, а и вправду – на нечисть лесную или уж на мертвое чудище из «Аленького цветочка». Во всей ее позе было что-то окончательно неживое, выраженное настолько сильно, что трудно казалось и представить себе, что вот только что этот человек жил, думал, действовал. На виске небольшая вроде бы ссадина, да струйка крови с разбитой губы. Тут же валяется несколько камней, один из которых… Мальчишки с белыми, мучнистыми лицами попрятались за заборами. Большинство взрослых стояло в тупом оцепенении.
Сходство с героем Аксаковской сказки еще усиливало то, что последней волей и движением погибшей было – прикрыть собой и охранить сверток с младенцем.
В тишине раздался вопросительный младенческий писк.
– Надо чертеныша вслед за маткой его отправить!.. Правильно, пока не поздно!.. Пусть к отцу своему хвостатому идет!.. А не то ведь вырастет и всем без разбору за мать отомстит!.. Как же? – крестили ведь его!..
Дальше криков дело не идет. Одно дело – издалека бросить камень в привычную уже мишень, и совсем другое…
– Ишь, пищит, чертово отродье! Мамку-ведьму зовет… Нечисть хвостатая, к черту его отправить!
Дотронуться невозможно, но какие-то руки уже потянулись к камням.
– Не смейте! Бог все видит! Все-о-о! – взвился истовый пронзительный крик.
По улице крылатой вороной в черном платье пролетела старшая поповна Маша, с разбегу врезалась в толпу, охнула над лежащей Таней и схватила мгновенно замолчавшего ребенка.
Строгое Машино лицо из-под низко повязанного платка пылало гневом.
– Вы. Сегодня. Христианскую. Душу. Погубили. – громко и раздельно сказала она. – Грех на вас – всех. Младенца сгубить
– Так хвост же у него… – нерешительно пробормотал кто-то. – Чертово отродье… Ты сама-то взгляни…
– У него хвост на теле, – презрительно сказала Маша (один из братьев забежал домой и поделился новостью. Зная давнюю неприязнь деревенских к лесной горбунье, Маша сразу угадала опасность и бросилась на помощь Тане. Не успела.). – А у вас Дьявол целиком – с рогами, хвостом и копытами – в душах поселился! Что опасней? Скажите, а?!
– Проклянет сейчас… – испуганно прошептала какая-то баба и зажмурилась.
– Убирайтесь отсюда! – рявкнула Маша. – Вы уже все тут сотворили. И молитесь! Молитесь за нее, сволочи! Больше вам теперь ничего не остается!
Это была готовая картина. Яркая многофигурная композиция, залитая в сладкий мед летнего дня. Горькая в своей жестокой сути. Что-то вроде суриковской «Боярыни Морозовой». Таких картин Илья Сорокин не писал и не напишет никогда.
– Иди, – сказал Илья Маше. – Иди сейчас в усадьбу. Я с ней побуду. Устрой ребенка, и скажи, чтоб подводу прислали. И надо Мартына известить… И за урядником кого-нибудь послать, но это уже я сам…
Он дотронулся до руки Маши. Рука была словно из дерева. Владимир смотрел круглыми, серьезными, как будто что-то понимающими глазами.
Люди быстро расходились, молча, не поднимая глаз, не глядя друг на друга.
Маша встала на колени в пыль и приблизила головку ребенка к навеки застывшему и как будто бы умиротворенному лицу Тани:
– Погляди, маленький, это мама твоя. Запомни и попрощайся с ней…
Илье Сорокину было искренне жаль Таню и ее осиротевшего сына. И еще немного стыдно, потому что он честно пытался думать о предстоящих печальных делах, но у него не получалось. По-настоящему его голову занимала только одна мысль: он, наконец, нашел модель, с которой напишет портрет. Маша в полумонашеском платье – посреди пыльной улицы, с яростно пылающим лицом и ребенком на руках…
Вся ситуация несомненно отозвалась в нем, как в художнике. А как в человеке?
– Но ведь были же и у меня когда-то чувства…? – полувопросительно пробормотал Илья Кондратьевич себе под нос. – Были?
Москва, октябрь 1871 года
В октябре стояли прозрачные дни. Солнце осторожно выглядывало из-за вуалевых облаков. Всю Москву засыпало золотыми листьями, дворники не справлялись – а, может, и не хотели справляться, уж больно царская красота, даже их проняло. Прохожий в широком пальто и мягкой фетровой шляпе не торопясь прогуливался по Молочному переулку, поддавая носком сапога ворохи листьев – как раз напротив парадных ворот мурановского особняка. Он мог не опасаться, что его узнают и спустят меделянских собак – одет-то он был теперь не как мастеровой. Четыре проданные после летней экспедиции картины принесли в его жизнь какой-никакой, а достаток.