Танго старой гвардии
Шрифт:
— Что же с тобой будет? — спрашивает Меча после долгого молчания.
— Не знаю. Выкручусь как-нибудь. Всегда умел это делать.
Она шевельнулась в его объятиях, словно возражая.
— Я могла бы…
— Нет, — и сжал ее крепче, не позволяя двинуться.
Она снова затихает. Макс лежит с открытыми глазами, уставясь в темноту. Меча дышит медленно и неглубоко. Кажется, что уснула. Но вот снова шевелится, скользит губами по его лицу.
— Во всяком случае, — слышит он ее шепот, — запомни, что я должна тебе чашку кофе, если когда-нибудь попадешь в Лозанну. Повидаться.
— Ладно. Может, и попаду. Когда-нибудь.
— Запомни это, пожалуйста.
— Запомню.
На какой-то миг Максу, ошеломленному таким совпадением, кажется, что откуда-то издалека доносятся
— Нет, все-таки жизнь была неплохая, — доверительно и очень тихо говорит он. — Большую часть ее прожил на деньги других и так и не начал ни презирать их, ни бояться.
— Сальдо, похоже, в твою пользу.
— И еще познакомился с тобой.
Она приподнимает голову, лежащую у него на плече, отвечает со смехом сообщницы:
— Ах, да перестань ты лицемерить! Мало у тебя было знакомых женщин?!
— Я их не помню. Ни одну. А тебя помню. Ты мне веришь?
— Да, — она снова укладывается рядом. — Сегодня ночью верю. Может быть, и ты меня любил всю жизнь.
— Может быть. Может быть, и сейчас люблю. Кто знает?
— Да, конечно… Кто знает?
Макс просыпается от жаркого прикосновения солнечного света. Узкий и слепящий луч проникает в щель меж задвинутых портьер. Макс медленно, с болезненным усилием поднимает голову с подушки и обнаруживает, что он на кровати один. Дорожные часы на столике показывают половину одиннадцатого. Пахнет табаком: рядом с часами — пустой стакан и пепельница с десятком окурков. Меча, догадывается Макс, провела ночь рядом с ним. Оберегала его сон, как и обещала. Молча и неподвижно сидела здесь, курила, смотрела в первом свете зари, как он спит.
С трудом, еще отуманенный сном, он встает, ощупывает свою измятую одежду и, расстегнув рубашку, убеждается, что кровоподтеки приобрели отвратительный темный оттенок — как если бы половина всей имеющей у него крови пролилась туда, в пространство между кожей и мышцами. Болит все тело от паха до шеи, и каждый шаг дается мучительно, покуда он, едва переставляя онемевшие ноги, ковыляет в ванную комнату. Собственное отражение тоже заставляет Макса с грустью вспомнить о том, что случалось ему выглядеть и получше, — из зеркала на него с опаской взирает старик с остекленевшими воспаленными глазами. Открутив кран, Макс подставляет лицо под струю холодной воды, сильно и долго растирает щеки и лоб. Потом, прежде чем вытереться полотенцем, снова всматривается в черты постаревшего, осунувшегося лица в глубоких морщинах, по бороздам которых, повторяя их изгиб, ползут капли.
Медленно пересекает номер, подходит к окну, отдергивает шторы — и вот уже дневной свет с неистовой силой хлынул внутрь, затопил смятую постель, синий блейзер, висящий на спинке стула, собранный чемодан у двери, разбросанные по всей комнате вещи Мечи — одежду, сумку, книги, кожаный пояс, кошелек, журналы. Поначалу ослепленный, Макс скоро привыкает к свету, и глаза различают теперь темно-синее море, незаметно сливающееся с небом, береговую линию и темный конус Везувия, растушеванный голубым и серым. Моторный катер с обманчивой медлительностью удаляется по направлению к Неаполю, оставляя на кобальтовой глади короткую белую полоску кильватерного следа. Тремя этажами ниже, на террасе отеля, за столиком рядом с мраморной женщиной, коленопреклоненно взирающей на море, Хорхе Келлер и его тренер Карапетян играют в шахматы под взглядом Ирины — поставив босые ноги на сиденье стула и обняв колени, она сидит чуть поодаль: и рядом, и как бы в стороне. Будто уже отделена невидимой чертой от их игры и от их жизни.
Меча Инсунса — в одиночестве, в отдалении, у балюстрады. В темной юбке, в вязаном бежевом кардигане, наброшенном на плечи. На столе — кофе и газеты, но она не читает и не пьет. Застыв в такой же каменной неподвижности, как изваяние у нее за спиной, она невидящим взглядом уставилась на море. А Макс, упершись лбом в холодное оконное стекло, смотрит на нее: за все это время она пошевелилась только раз — подняла руку к затылку, прикоснувшись к стриженой седине,
Макс отворачивается от этой картины, снимает со спинки стула пиджак. И, надевая его, задерживается взглядом на крышке бюро. А там, на самом видном месте, положенное с таким расчетом, что не заметить нельзя, на длинной белой дамской перчатке матово поблескивает в ярчайшем свете, заливающем номер, жемчужное ожерелье.
И став, как вкопанный, перед перчаткой и колье, старик, который минуту назад смотрел на себя в зеркало, чувствует, как с пугающей отчетливостью память выстраивает образы, картины, предыдущие жизни. Жизни собственные и чужие — и губы его складываются в улыбку, похожую и на гримасу боли, хотя, может быть, боль эту причиняет как раз то самое, навек потерянное или невозможное, что вызвало и меланхолическую улыбку. И вот опять мальчуган с ободранными коленками идет, балансируя, по сгнившему настилу корабля, наполовину затянутому илом, и юный легионер карабкается по склону холма, заваленному трупами, и закрывается дверь, отделяя Макса от женщины, которая спит, окутанная лунным светом, смутным и неверным, как раскаяние. И, покуда еще не замерла усталая улыбка, чередой воспоминаний проносятся поезда, отели, казино, крахмальные пластроны, обнаженные спины, блеск драгоценных камней, играющих в огнях хрустальных люстр, а двое молодых красивых людей, охваченных страстью, безотлагательной, как сама жизнь, не сводя друг с друга глаз в пустом и безмолвном салоне трансатлантического лайнера, плывущего во тьме, танцуют еще не написанное танго. И, сплетясь в объятии, выскальзывают, сами того не замечая, за грань ирреального мира, чьи утомленные огни уже начинают гаснуть навсегда.
Но не только это. В памяти человека, который смотрит на перчатку и ожерелье, есть еще и покорно поникшие под дождем кроны пальм, и мокрый пес, носящийся в сероватом тумане по берегу, под окнами гостиничного номера, где прекраснейшая в мире женщина на смятых и сбитых простынях, пахнущих теплом недавней близости и покоем, безразличным ко времени и жизни, ждет, когда обнаженный юноша у окна обернется к ней, чтобы снова овладеть этой радушной и безупречной плотью, проникнуть в то единственное во всей вселенной место, где можно забыть странные правила, по которым она живет. И еще: покуда на зеленом сукне бильярда с негромким стуком сталкиваются три шара слоновой кости, он, внимательно наблюдая за игроком, узнает у него на губах свою улыбку. Видит совсем близко и двойной блеск медвяных глаз, которые смотрят на него так, как не смотрела ни одна женщина, чувствует, как губы ему щекочет влажное тепло ее дыхания, слышит голос, шепчущий старые слова так, будто они только что родились на свет и проливают бальзам на его давние раны, оправдывают его обманы, двусмысленности и провалы, уносят прочь номера дешевых пансионов, фальшивые паспорта, полицейские участки, тюремные камеры, все неудачи, одиночество и унижения, заполняющие последние годы, когда мутный сумрак все никак не наступающих рассветов, не сулящих будущего, мало-помалу стирает тень, которая ложилась когда-то под ноги мальчику с берегов Риачуэло, легионеру, шедшему под солнцем, юному статному фрачнику, танцевавшему с красавицами в роскошных салонах лайнеров и отелей.
И вот, не угасив последний отблеск улыбки, которая все еще покачивается на отливной волне стольких жизней, прожитых им, Макс откладывает в сторону жемчужное колье, берет белую дамскую перчатку, всовывает ее в верхний карман пиджака, быстрым, не лишенным кокетства движением, выпростав и расправив пальцы так, словно кончик платка или лепестки цветка в петлице. Потом, проверив, все ли в порядке в номере, в последний раз оглядывает колье, брошенное на бюро, и коротко кланяется в сторону окна, прощаясь с невидимой публикой, награждавшей его воображаемой овацией. По такому случаю, думает он, застегивая и оправляя пиджак, следовало бы, наверное, покинуть сцену с подобающим бесстрастием и под звуки танго «Старая гвардия». Но, впрочем, это будет чересчур. Слишком уж предсказуемо. И потому он открывает дверь, подхватывает чемодан и выходит в коридор — в никуда, — насвистывая «Тот, кто банк сорвал в Монако».