Танго старой гвардии
Шрифт:
— В Париже это нетрудно, — сказал он. — Там общество смешанное. Богатые люди охотно посещают непотребные места. Вот как ты с мужем пошли в «Ферровиарию» — с той лишь разницей, что им не нужен предлог.
— Вот те на… Не знаю, как и воспринять такое.
— В Африке у меня был друг, — продолжал он, не отвечая. — Я рассказывал тебе о нем на пароходе.
— Русский аристократ с трудным именем? Я помню. Ты сказал, что он умер.
Он кивнул едва ли не с облегчением. Об этом было куда легче говорить, чем о полуголой Боске, тонущей в туманном рассвете, в сумраке, столь схожем с раскаяньем, о последнем взгляде, которым Макс окинул шприц и пустые ампулы, стаканы, бутылки и остатки еды на столе. Этот мой русский друг, сказал он, уверял, что был царским офицером. Воевал в белой армии, вместе с которой эвакуировался из Крыма, потом его занесло в Испанию, а сколько-то лет спустя, после какой-то темной истории с карточным проигрышем, он завербовался в Легион. Человек был особенной породы — презрительный,
— Родня его обосновалась в Париже: одни стали консьержами, другие — таксистами. Но среди тех, кому удалось вывезти деньги, был его кузен, владелец нескольких казино, где танцевали танго. И однажды я отправился к этому самому кузену, показался, получил работу, и дела наладились. Я смог прилично одеться, более или менее нормально жить и даже увидеть мир.
— И что же сталось с твоим русским другом? Отчего он умер?
На этот раз воспоминания Макса не были печальны. По крайней мере, в общепринятом смысле. Но все же губы его скривились в меланхолической усмешке, когда он припомнил, при каких обстоятельствах в последний раз видел капрала Долгорукого-Багратиона: тот занял лучший номер в борделе Тахумы, устроив последнюю в жизни эскападу, выпил бутылку коньяка, переменил трех девиц, а когда покончил с развлечениями, покончил с собой.
— От скуки. Так скучно стало, что он пустил себе пулю в лоб.
Макс сидит под пальмами и часами на маленькой эспланаде бара «Эрколано» и, надев очки, просматривает газеты. Время к полудню — время наибольшей сутолоки, и раздающийся порой громкий автомобильный выхлоп заставляет его оторваться от газеты и поглядеть вокруг. Невозможно поверить, что туристический сезон бьется в предсмертных конвульсиях: на другой стороне улицы, на террасе «Фауно» заняты все столики; в узком устье улицы Сан-Чезарео у лотков, торгующих рыбой, фруктами, зеленью, очень многолюдно и оживленно, а по Корсо Италия проносятся гудящие рои автомобилей и мотороллеров. Неподвижны лишь фиакры, ожидающие туристов, а скучающие кучера покуривают и болтают, собравшись в кружок, поглядывают на женщин, проходящих у подножья мраморного Торквато Тассо.
В «Иль Маттино» напечатан пространный репортаж о матче Келлер — Соколов, где сыграно уже несколько партий. Последняя окончилась вничью, и это, судя по всему, на руку русскому. Как объяснили Максу капитан Тедеско и Ламбертуччи, за каждую партию победителю начисляется очко, а при ничьей обоим соперникам — по пол-очка. И вот теперь Соколов ведет в счете 2,5:1,5. По единодушному мнению шахматных журналистов, положение неопределенное. Макс долго читает все это с большим интересом, хоть и перескакивает через технические тонкости, заключенные в мудреную терминологию вроде «испанского начала», «вариантов Петросяна» и «староиндийской защиты». Гораздо больше его интересуют обстоятельства, в которых разворачивается поединок. «Иль Маттино» и другие газеты настойчиво повторяют, что такая напряженная атмосфера возникла не из-за приза в пятьдесят тысяч долларов, а скорее из-за особенностей политического и дипломатического порядка. Макс только что прочитал, что Советский Союз вот уже два десятилетия сохраняет статус мирового шахматного центра и титул чемпиона мира переходит от одного русского гроссмейстера к другому, потому что после большевистской революции шахматы стали в этой стране национальным видом спорта — из двухсот пятидесяти миллионов ее граждан каждый пятый обожает эту игру, уточняла газета — и аргументом пропаганды, так что для победы на каждом турнире задействуются все государственные ресурсы. А это значит, предрекал комментатор, что Москва ради приза Кампанеллы пойдет на все. Прежде всего потому, что именно Хорхе Келлер через пять месяцев будет оспаривать у Соколова титул чемпиона мира, когда после драматического пролога в Сорренто советская твердокаменная правоверность сойдется в поединке с капиталистической неформальной ересью, и это будет матчем века.
Макс отхлебывает свой негрони, скользит взглядом по заголовкам: группа «Битлз» близка к распаду… французский рок-музыкант Джонни Холлидей пытался покончить с собой… короткие юбки и длинные волосы революционизируют Британию… В разделе международной политики речь идет о других революциях: хунвейбины продолжают наводить ужас на Пекин, в Соединенных Штатах чернокожие борются за гражданские права, окружен отряд наемников, планировавших захватить Катангу. На следующей странице между броским заголовком статьи о предстоящем запуске очередного «Джемини» («Америка возглавила гонки к Луне») и рекламой топлива («Посадите тигра в ваш бензобак!») помещен черно-белый снимок: дюжий американский солдат, сфотографированный со спины, несет на плечах вьетнамского ребенка, а тот, обернувшись, недоверчиво смотрит в объектив.
В проезжающей мимо «Альфа-Ромео Джулия» играет радио: из открытых
Когда Макс резко, на середине, оборвал па, Меча Инсунса, коротко взглянув, с вызовом прильнула к нему всем колеблющимся из стороны в сторону телом и проскользила бедром вдоль его выставленной вперед, неподвижной ноги. Макс бесстрастно выдержал в высшей степени нескромное прикосновение ее тела под легкой тканью, при том, что с них не сводили глаз посетители — все, сколько их было в «Ферровиарии». И потом, чтобы замять неловкость, отшагнул в сторону, и его дама сейчас же, с необыкновенной легкостью и изяществом повторила фигуру.
— Вот так — хорошо, — шепнула она. — Медленно и спокойно, чтобы никто не подумал, будто ты меня боишься.
Макс приблизил губы к ее правому уху. Ему нравилась эта игра, сколь бы рискованной она ни была.
— Ты настоящая самка…
— Ты еще не знаешь, какая.
От ее близости, от мягкого аромата хороших духов, от испарины, бисером выступившей над верхней губой и у корней волос, вновь всколыхнулось желание, воскресло еще свежее воспоминание о теплом женском теле, о запахе насытившейся и удовлетворенной плоти, чуть скользкой от пота, который сейчас, под руками Макса вновь увлажняет невесомую ткань узкого платья с развевающимся в такт танго подолом. Заведение в этот еще ранний час было полупустым. Трио музыкантов играло «Шик'e», и на пятачке вяло и словно нехотя топтались, покачиваясь, как пассажиры в вагоне трамвая, еще только две пары: приземистая толстушка с юнцом в пиджаке поверх сорочки без воротника и галстука и давешняя блондинка славянского типа — она была в той же цветастой блузе, что и в прошлый раз, когда танцевала с Максом. Блондинка скучливо двигалась в объятиях партнера — тот был без пиджака, в одном жилете, по виду рабочий. Время от времени, когда пары сближались почти вплотную, ее голубые глаза на миг встречались с глазами Макса. И не меняли при этом выражения.
— Твой муж чересчур много пьет.
— Тебе-то что?
Он не без тревоги взглянул, как в вырезе черного платья, едва закрывавшего ей колени, сверкает жемчужное колье — сегодня она все-таки его надела. Потом с тем же беспокойством — в «Ферровиарии» не следовало ни щеголять драгоценностями, ни пить сверх меры — посмотрел туда, где за столиком, заставленным бутылками, стаканами и переполненными пепельницами, курил и пил джин, разбавляя его газированной водой из сифона, Армандо де Троэйе в компании того самого Хуана Ребенке, третьего дня танцевавшего танго с его женой. Как только они появились в дансинге, компадрон стал часто поглядывать на них, а потом — преисполненный сознания собственной значимости, а вернее сказать, надутый спесью, усатый, с черными прилизанными волосами, с темными глазами, опасно глядящими из-под шляпы, которую не снимал ни на минуту, — двинулся к ним. Зажав в углу рта дымящийся окурок сигары, он шел к столику неспешной, надменной походочкой, принятой в здешних предместьях, — правая рука в кармане; левый борт кургузого, заношенного пиджака был слегка оттопырен и перекошен от спрятанного под ним ножа. Спросил разрешения присоединиться и с властными ухватками клиента, привыкшего, что по счету платить придется не ему, заказал официантке бутылку джина (обязательно еще не откупоренную) и сифон содовой. Чтобы иметь удовольствие угостить сеньору и сеньоров — он больше смотрел на Макса, чем на композитора, — если, конечно, это не будет сочтено за навязчивость.
Кривой аккордеонист и его коллеги сделали перерыв и по зову де Троэйе подтащили стулья к его столику, куда меж тем уже вернулись Меча и Макс. Древняя пианола, заполняя паузу, с шипением и хрипом воспроизвела поочередно два неузнаваемых танго. После довольно долгой череды тостов и разговоров музыканты вновь взялись за инструменты и завели «Ночную пирушку», а Ребенке, еще более залихватски заломив шляпу, осведомился у Мечи, не желает ли сеньора станцевать. Та отказалась, сказав, что устала, и компадрон, сохраняя улыбчивую невозмутимость, кольнул Макса быстрым опасным взглядом, словно его виня в своей неудаче. Потом, прикоснувшись двумя пальцами к полю шляпы, встал и направился к белокурой девице, и та неохотно, но послушно поднялась, положила левую руку ему на плечо и начала танцевать. Одну руку — с дымящейся сигарой — заложив за спину, а другой без видимого усилия, с видом мужественным и серьезным ведя свою даму, кавалер вывязывал затейливое кружево шагов. Замирал на несколько мгновений после каждого корте и потом, опять начиная замысловатые арабески, наступал и тотчас, без малейшей заминки, делал шаг назад, покуда его партнерша, податливо, покорно и в то же время безразлично — слишком короткая, по парижской моде, юбка, взлетая, открывала ногу до самого бедра — выполняла все фортели, все кунштюки, которые он от нее требовал.