Тартарары
Шрифт:
– Я могу попробовать прямо сейчас извлечь эти звуки.
– Погодите. Ради Бога, не торопитесь.
Евпсихий Алексеевич ещё не совсем был уверен в необходимости путешествия, возможно, не сулящего ничего доброго; перед глазами промелькнули волнующие воспоминания и важные невоплощённые замыслы, сердце тревожно забилось и заелозило, словно напоминая про скудельный сосуд человеческого тела, и что-то совсем невразумительно-недосягаемое заскреблось на совести. «А ведь ещё совсем недавно, если б мне предложили просто взять и умереть – я воспринял бы такую задачу даже с отчаянным удальством, даже потребовал бы не поминать меня лихом, даже подбадривал бы возможного палача своим геройским видом. Но теперь, когда я убедился, что посмертное будущее продолжает активную, пускай и перелицованную шиворот-навыворот жизнь, мной одолела
– Я готов, Анна Ильинична. Приступайте.
– Я так понимаю, что надо верещать как можно пронзительней?.. Этаким нестерпимо режущим визгом?
– Вот-вот, Анна Ильинична, вообразите себя безжалостным вихрем, или даже смерчем, несущим массовые разрушения, один только вид которого вселяет в людей ужас, а стенания его подобны сирене, сконцентрированной на одной невыносимо тончайшей ноте… Ааааааяяяяййййй!! – попробовал провизжать заполошной сиреной Евпсихий Алексеевич, но закашлялся и чертыхнулся.
– Я всё поняла, будьте здоровы. Лежите тихонечко, а я сейчас заверещу, дайте мне одну минуточку. – сперва Анна Ильинична, для пробы голоса, напела тембром элегической виолончели коротенький куплет, пришибленный на унылых рифмах, затем набралась силёнок и произвела хрустяще-стонущий вопль, вынудивший Евпсихия Алексеевича содрогнуться.
– Давайте-ка что-нибудь пописклявей. – торопливо забормотал Евпсихий Алексеевич. – У меня сердце захолонуло от вашего вопля, а надо чтоб вы в мозг проникли. Мозг – вот тут у меня – в голове.
– Я всё поняла, я просто пытаюсь настроиться, я никогда раньше не пробовала делать то, о чём вы просите. – Анна Ильинична ещё некоторое время выдавливала из себя свирепо булькочущие звуки, а затем затянула долгим скулящим писком: – Аааааааа… ууууууу… ииииии…
– Пронзительней, умоляю вас!.. представьте, что вам необходимо выдуть из меня все мозги без остатка!.. – потребовал Евпсихий Алексеевич, не ощущая в гипоталамусе частиц, механически стимулирующих биологически активные точки.
– Ууииииии!.. Ууииииии!.. – выкладывалась Анна Ильинична.
– Свистите, Анна Ильинична, не визжите! с визгом у нас ничего не получается! – потребовал Евпсихий Алексеевич. – Пронзительно-тонко свистите!..
Анна Ильинична выдохнула свой беспорядочный визг без остатка и, всецело предавшись желанию достичь Истины, дабы обрушить меч справедливости на преступную главу, яростно засвистала. И этого оказалось вполне достаточно.
Существо Евпсихия Алексеевича засвербело каждой своей щепоткой, каждой нервной клеточкой, рефлексируя на неистово ноющую боль и проламывая целостность своего же сознания. И вот он словно бы рухнул в воздушную яму, перекодирующую все обозначения ясности, и перед ним воссияло тугое огненное колесо, по ободу которого дрались, кривлялись и прельстительно корёжились искрящиеся тени людей и городов. Ожесточённо-медленно вращаясь и поскрипывая, словно дыхание зверя, внезапно разбуженного и вылеченного от смертельной болезни, оно вытянулось в громадный душный тоннель из тысячи огненных колёс, в который и затянуло Евпсихия Алексеевича, чтоб через долю секунды выплюнуть на начало нового пути.
Отряхнувшись и выждав, когда угомонится боль в предплечье, Евпсихий Алексеевич осмотрелся по сторонам, соображая, что теперь ему делать и кого здесь стоит опасаться. Поначалу его очень напугало отчётливо слышимое муторное дыхание, пытающиеся подавить все прочие звуки, пока Евпсихий Алексеевич не сообразил, что это его собственное дыхание, просто к нему нужно привыкнуть. Его окружало слегка кривоватое пространство, совершенно безлюдное и удручающе тяжеловесное, но не способное пребывать в состоянии покоя даже несколько секунд – оно непрестанно вздрагивало, расплывалось и смазывалось во всеразличных кусочках, клочках и точках, настойчиво привлекало к себе что-то чужеродное и затем изгоняло его, увлёкшись иными причудливыми экстрактами. Облезлые шафранные сумерки покрывали Тартарары, словно неумело разрисованные дрянной дешёвой краской, а мертвенно-бледную небесную твердь лениво буравили косматые огненные всполохи. Кажется, из-под земли доносились отдалённый ропотный гул и звяканье цепей, сквозь узкие неприметные скважины прорывались костлявые змейки молний, бились в конвульсиях и вырисовывали переплетёнными трещинами на засохшей земле то ли слова, выкраденные из неизвестных языков, то ли демонические аллегории.
Евпсихий Алексеевич видел перед собой единственное уныло-торжественное здание, напоминающее полуразвалившийся провинциальный театрик с вычурными гипсовыми колоннами у входа, украшенными любопытными психеями и ангелочками, с витражными окнами, неумело забитыми досками, и массивной дверью, заманчиво приоткрытой чуть более чем на четверть. На крыше здания имелся нахлобученный, словно бы наобум, огромный дырявый купол, подозрительно блещущий тёмным серебром и выгравированными буковками, что, словно развязанные узелки арабской вязи, выстраивались в надпись «КАЖДОМУ – СВОЁ». Евпсихий Алексеевич сообразил, что здесь ему больше некуда податься, отворил дверь в театр пошире – для чего ему пришлось изрядно поднатужиться – и протиснулся во внутрь. Фойе почему-то отсутствовало, а имелось тесноватое помещение гардероба, совмещённого с буфетом, при выходе из которого сразу начинался просторный зрительный зал, возведённый высоким кичливым амфитеатром, и бестолково освещённый тремя скукоженными люстрами. Впрочем, вычурная роскошь театра осталась в далёком прошлом, а сейчас, благодаря ободранным креслам, залежам нетронутой пыли и запаху простуженной оркестровой ямы, зрительный зал вызывал у Евпсихия Алексеевича ощущения брезгливые и тягостные. Пол был по щиколотку завален хламом из аляповатых декораций, лоскутьев тяжёлых бальных платьев и пёстрых сказочных костюмов, обрывков незатейливых афиш, бутылок, пластиковых стаканов и объедков из театрального буфета. Саму сцену интригующе-плотно прикрывал занавес, впрочем, дозволив красоваться посерёдке суфлёрской будке, чем она и превосходно воспользовалась, демонстрируя из себя квинтэссенцию творческой невинности. Публики в зале не было и в помине, и только в директорской ложе сидел некий взлохмаченный человечек, явно ненавидящий всё происходящее вокруг, но пробующий смириться со своей участью.
– Евпсихий Алексеевич! – воскликнул он, обращаясь к нашему герою с помпезным умилением. – Вот и вы к нам припожаловали, вот и вас не миновала чаша сия – как могли бы горестно заметить поэты, невольники-то чести. Не сомневаюсь, что вы были человеком праведной жизни, и надолго у нас не задержитесь, а я вот попал в это проклятое логово – теперь и не ведаю, как выпутаться!.. – человечек помахал обгорелой театральной программкой, затем свернул её в свиток и пару раз шарахнул по перилам ложи. – Застрял в нумерологических лабиринтах, не могу разгадать, что тут за казуистику показывают мне доморощенные актёришки. Пятый год маюсь.
– Позвольте, откуда же вы меня знаете?
– Да ещё бы не знать. Вы проходили свидетелем по делу о массовой драке у стоматологической поликлиники, а я как раз следователь Крокодилов, что вёл это дело, и вас допрашивал. Ну, да куда вам меня запомнить, вы пришли и ушли, а я вот запоминаю почти всех своих подопечных. Иного встретишь случайно на улице или в каком-нибудь учреждении – вот как вас сейчас, например – и хочется заново его за решётку упечь или хотя бы допросить хорошенько, чтоб он содержал себя в состоянии изумления и обуздания. Всякий нормальный человек должен так существовать, чтоб и помыслить не мог о возможности нарушить закон. Впрочем, что сейчас о прошлом толковать, прошлого не воротишь, а вот взгляните-ка на сцену, Евпсихий Алексеевич, сейчас представление начнётся. Пятый год смотрю, в день по пять сеансов с антрактом. Не желаете ли выпить? – у меня тут большие запасы.
– Нет, простите.
– Как хотите, Евпсихий Алексеевич. – следователь Крокодилов строго прищурился, показывая, что отчасти обиделся на отказ гостя выпить с ним, но с привычным безнадёжным азартом выдул из горла полбутылки. – Глупое тщеславие привело меня сюда, думал, что всё на свете знаю, всё мной разгадано и перегадано до малейших подробностей, а тут влип. Только представьте себе: истекаю я кровью, в результате полученных травм, ожидаю смерти и блаженства безгрешности, а оказываюсь в этом мерзопакостном местечке и выслушиваю претензию, что дело Анны Ильиничны Зарницкой не распутано, а значит я не выполнил свой земной долг до конца.