Тартарен из Тараскона
Шрифт:
Наклонившись над пропастью, которая в темноте кажется бездонной, он следит за тем, как мелькает во мгле фонарик проводника, вырубающего ступени. Тартарен тоже не очень спокоен и подбадривает себя увещаниями, с которыми обращается к своему другу:
– А ну, Гонзаг, смелей!
Затем, понизив голос до шепота, он взывает к его чувству чести, напоминает про Тараскон, про знамя, про Клуб альпинцев.
– А, да ну его, этот Клуб!.. Я к нему никакого отношения не имею, – цинично заявляет тот.
Тогда Тартарен берется сам переставлять ему ноги – это, мол, легче легкого.
– Для вас это, может быть, и легко, а для меня –
– Да вы же сами говорили, что привыкли…
– Ну да, конечно, привык… Но к чему? Мало ли к чему я привык… привык курить, спать…
– А главное, лгать, – обрывает его президент.
– Нет, что вы! Преувеличивать!.. – не моргнув глазом, поправляет Бомпар.
Однако под угрозой, что его оставят здесь одного, он, пересилив себя, начинает медленно, осторожно спускаться по ужасной лестнице, вроде тех, что бывают на мельницах… Еще труднее подняться на противоположную стену, отвесную и гладкую, как мрамор, выше тарасконской башни короля Репе. Снизу мигающий фонарик в руке проводника представляется ползучим светлячком. Но ничего не поделаешь, надо взять себя в руки, а то ведь снег под ногами оседает, у подножья ледяной стены, в широкой промоине, которую не столько видишь, сколько чувствуешь, журчит и булькает вода, и оттуда веет холодом подземных глубин.
– Смотрите не сорвитесь, Гонзаг!..
Эта фраза, которую Тартарен произносит ласковым, почти умоляющим тоном, приобретает грозный смысл, ибо альпинисты, ползущие друг над другом и цепляющиеся руками и ногами за малейший выступ, связаны между собой не только веревкой, но и мерностью движений, а потому падение или простая неловкость одного может навлечь опасность на всех. И какую опасность, черт побери! Достаточно послушать, как подскакивают, летя вниз, обломки льда и какое гулкое эхо будят они при падении во всех расселинах, во всей неведомой глуби, чтобы вообразить себе пасть чудовища, подстерегающего вас и готового проглотить при мало-мальски неверном шаге.
Но что там еще? Долговязый швед, взбирающийся впереди Тартарена, останавливается, и его подбитые железом каблуки касаются фуражки П.К.А. Напрасно проводники кричат ему: «Вперед!..», а президент: «Идите же, молодой человек!..» – никакого внимания. Швед вытягивается во весь рост, а затем, почти не держась, наклоняется, и лучи восходящего солнца скользят по его жидкой бородке и освещают странное выражение его широко раскрытых глаз.
– Взгляните, какая крутизна! – говорит он Тартарену, показывая вниз. – Вот бы отсюда сорваться!..
– Ого! Могу себе представить… Вы бы нас всех за собой увлекли… Поднимайтесь!..
Но швед не двигается.
– Удобный случай покончить все счеты с жизнью, – продолжает он, – перейти в небытие через недра земли, покатиться от пропасти к пропасти, как вот этот осколок льда, который я сейчас толкаю ногой…
И швед, до жути низко наклонившись, слушает, как подпрыгивающий кусок льда бесконечно долго звенит в предрассветном сумраке.
– Несчастный! Что выделаете? – помертвев от ужаса, кричит Тартарен и, судорожно цепляясь за мокрую стену, продолжает свою вчерашнюю пламенную речь во славу жизни: – В жизни есть и хорошее, черт побери!.. В ваши годы, такой красивый юноша, как вы… Неужто вы не верите в любовь? Чтэ?
Нет, его собеседник не верит в любовь. Любовь идеальную выдумали поэты, другого рода любовь – это потребность, которой
– Ну да! Ну да!.. Это правда: поэты все немножко тарасконцы, они всегда прибавляют. Но все-таки бабочка – так у нас называют дам – это неплохо. А там пойдут дети, славные крошки, похожие на вас.
– Да, дети, источник страданий! Моя мать, с тех пор как я появился на свет, плачет, не осушая глаз.
– Послушайте, Отто, вы меня знаете, мой милый друг…
Всеми силами своей отзывчивой, благородной души Тартарен старается расшевелить, встряхнуть эту жертву Шопенгауэра и Гартмана, двух шутов гороховых, с которыми он, разэтакие они такие, хотел бы встретиться на узкой дорожке и рассчитаться за тот вред, что они причинили юношеству…
Представьте себе этот философский спор, происходящий на высокой ледяной стене, холодной, зеленоватой, сырой, чуть озаренной бледным лучом рассвета, насаженные на вертел человеческие тела, лепящиеся к стене вверх по ступенькам, зловещее клокотанье воды, доносящееся снизу, из глубины зияющих беловатых бездн, и брань проводников, грозящих отвязаться и покинуть путешественников. Наконец, Тартарен, видя, что никакие уговоры на безумца не действуют и не уменьшают его тяги к самоубийству, советует ему броситься с самой высокой точки Монблана:
– Оттуда, сверху, – это другое дело, это пожалуйста. Красивая смерть среди стихий… Но здесь, в каком-то подвале… Да это же просто бредни!..
Он произносит это так выразительно, так отрывисто и в то же время так убедительно, что швед сдается, и вот они уже один за другим влезают на самый верх ужасной трещины.
Путники отвязываются, делают привал, чтобы хоть немножко промочить горло и заморить червячка. Рассвело. Холодное, тусклое солнце освещает величественный амфитеатр пик и копий, над которыми, все еще на высоте полутора тысяч метров, вздымается Монблан. В сторонке, разводя руками и покачивая головой, о чем-то совещаются проводники. Напружившись, выгнув спину, они грузно лежат в коричневых куртках на совершенно белом снегу, и при взгляде на них кажется, будто это сурки готовятся к зимней спячке. Бомпар и Тартарен, прозябшие и встревоженные, оставив шведа одного доедать завтрак, подходят к проводникам как раз в ту минуту, когда старший с мрачным видом говорит другим:
– Курит он трубку, курит – это уж как дважды два.
– Кто курит трубку? – спрашивает Тартарен.
– Монблан, сударь. Взгляните.
И с этими словами проводник показывает ему на самой вершине что-то вроде султана, белый дым, который ветром относит в сторону Италии.
– А когда Монблан курит трубку, что же это все-таки значит, любезный друг?
– Это значит, сударь, что на вершине свирепствует снежная буря и что скоро она придет сюда, к нам. А это, нелегкая побери, дело нешуточное!
– Вернемтесь! – зеленея, говорит Бомпар.
А Тартарен подхватывает:
– Да, да, кнэчно! Глупое самолюбие побоку!
Но тут вмешивается швед. Он заплатил деньги за то, чтобы его привели на Монблан, и никакая сила его не остановит. Если никто его не поведет, он пойдет один.
– Трусы! Трусы! – говорит он, обращаясь к проводникам тем же замогильным голосом, каким только что подбивал себя на самоубийство.
– А вот мы вам покажем, какие мы трусы… Связывайся – и в путь! – кричит старший проводник.