Таволга
Шрифт:
— А вот тебе царское угощение, — дедушка достает из кармана сумки горсть красной смородины.
— Не видали небось цари такого добра, — отзывается бабушка, но подарком довольна.
— Цари-то, хвати — так многого не видали. Пельмени из налимов или котлеты из рябчиков какой король ел? А ты ела. Одна сумка знает, что в ней перебывало. То-то!
Если дедушка уходил один, я ждал его возвращения, заглядывал в сумку и всегда что-нибудь там обнаруживал: пучок щавеля, кислицы, пиканов, черемши, пригоршню первой земляники в наскоро сделанном туесочке, а то с десяток тугих обабков-черноголовиков.
Настала пора,
«Ну вот, — встретил меня дедушка и развел руками, — ну вот».
Он или не находил более слов, или считал, что достаточно выразил мысль, и снял с гвоздя сумку: «Возьми, настал, видно, твой черед».
КОПАЛУХА
Однажды в конце апреля я возвращался с тетеревиного тока.
В то пасмурное утро тетеревов прилетело мало, токовали они вяло, были осторожны, подозрительны и к моему укрытию не приближались. А потом и совсем разлетелись.
По дороге домой вдруг стало светло, лес будто рассмеялся — выглянуло солнце.
Сел я к ручейку на солнышко, пригрелся и задремал, навалившись на лиственницу. Встрепенулся от шума: прямо над головой, на толстый сук, села большая птица. Не спуская с нее глаз, потянулся к ружью и выстрелил.
Птица упала.
Это была глухарка, или, как ее у нас называют, копалуха — большая лесная курица. Перья красно-желтые, с темными пестринами, голова с бородкой под клювом и горбинкой на шее. Никаких ярких красок, и все же она была очень красивой, какой никогда не бывает домашняя курица. Я держал ее за голову, а хвост доставал до земли. Очень довольный удачей, побежал домой.
Дома меня встретила бабушка с восторгом, как всегда, когда что-либо приносил из леса, будь то кружка земляники, корзинка обабков или рябчик.
— Вот и кормилец вырос, — хвалила бабушка, расположившись чередить птицу.
Я был горд собой и рад, что семья будет есть мясо.
— Иди-ка, Вася, сюда, — позвала бабушка, — погляди-ка, что у копалухи-то внутри.
Я посмотрел. Там было яйцо и несколько зародышей, один меньше другого.
— Вот сколько глухарей бы выросло.
И я перестал себя чувствовать героем.
ОЗОРНИК
О лосях, сохатых или, как мой дед их называл, ольнях, я знал с раннего детства. Представлял их себе по рассказам, а рассказы были большей частью страшные. Одного охотника будто бы лось поддел рогом кверху, и спасло то, что бедняга схватился за сук сосны. Рога как коряги, борода до колен, горбатый, больше лошади, страшней лешего — вот он каким мне рисовался.
Долгое время лося увидеть не удавалось. Мне казалось: раз лось темный, то должен быть очень заметен в лесу, особенно зимой, и ошибался. Дело в том, что лось редко выходит на открытое место. А ведь кустарник зимой тоже темный, и на его фоне лось не виден.
Однажды, к моему великому удивлению, отец вернулся из леса с лосенком. Лосиха-мать погибла. То ли волки задрали, то ли худой человек покорыстовался, то ли еще какая беда стряслась — словом, один малыш остался. Отец ехал по своим делам обходчика, соскочил с телеги черемши сорвать — первой съедобной травы и после долгой зимы очень полезной — и натакался на сохатенка: желтенький, горбатенький — ушки да ножки, и чуть жив. Отец, полагая, что лосиха неподалеку, не стал тревожить его и уехал, а на обратной дороге опять увидел там же. Если бы мать жива была, увела бы, укрыла, накормила, а тут сразу видно — беспризорный. Отец поднял его, положил в телегу и привез домой.
Поместили его в загородке с маленьким теленком. Вот было у меня радости-то!
Теленок уже привык пить из тазика, а этот никак не хотел. Бабушка макала ему мордочку, он облизывался, а пить сноровки не хватало. Я сунул руку в молоко и выставил палец, а бабушка нагнула лосенку голову. Тогда он поймал мой палец и стал пить с пальца. Так несколько дней я его и поил, пока он не привык к самостоятельности. Лосенок вскоре стал узнавать меня, и, когда я входил в загородку, смешно тыкался мордочкой в мою ладонь.
— Поди-ка ты, озорник какой, — добродушно смеялась бабушка, — вот и возьми его, даром что лесной.
Так Озорником и назвали — это слово бабушка говорила ласково, вроде поощрения.
Шли дни, лосенок привыкал к своему положению в загородке, и я к нему все больше привязывался, и все больше хмурился дедушка.
— Отпустить его надо, — говорил он.
— Да как же отпустить, когда он к рукам привык, — протестовал я.
— То-то и худо. Он — зверь, ему лес нужен, воля. Он человека обходить должен. А привыкнет, к жилью потянется, ну а лиходеев мало ли? Беда будет.
— Так-то так оно, — соглашалась бабушка, — да ведь выпоили, на ноги поставили.
— Та и радость, что жив и здоров. А так ни то ни се выйдет, ни зверь, ни скотина. Нет, надо выпустить, пока не поздно. До холодов еще далеко, освоится, к ольням прибьется — жить будет в стаде.
Жаль мне было расставаться с Озорником, да ничего не поделаешь, приходилось. Единственно, чего я выпросил — оставить его еще на неделю.
В эти дни я подолгу просиживал в загородке у Озорника: поил, кормил, гладил, почесывал за ушами и играл с ним, то есть наклонял свою голову к его голове и крутил ею, как бы предлагая бодаться. Он не принимал этой игры, хотя и не сторонился.
Дедушка увез Озорника на день раньше, чем договорились, видимо, желая избежать ненужных сцен, так что, когда я проснулся, загородка оказалась пустой.
Потом я научился находить лосей в лесу.
Лось должен был бы казаться неуклюжим, уродливым при его горбе, огромной голове и уплощенном теле. Так, пожалуй, и было бы, появись он где-нибудь в степи. А в лесу, да и то не во всяком, он — красавец. В еловых глухоманях, увешанных белыми лишайниками, среди обомшелых камней, густого чернолесья, когда идет своей неизменной иноходью, то не понять: ветер ли прошумел, тень ли пробежала и растаяла. Был или не был? Явь или сон? Болота, кочки, топи, кустарник — все ему нипочем. Отлично ходит по кручам и мастерски взбирается на каменистые гребни гор.